только христианская интуиция, знающая, что 'веселое время' радикальных перемен и обновлений питается не только светлыми надеждами, но и антихристовыми соблазнами, морально вооружает нас. Из всех типов знания только это оказалось 'морально не устаревшим' и как нельзя более адекватным нашей катастрофической эпохе. Оно, это знание, давно уже было сосредоточено на одном предмете, представляющемся ему наиболее подозрительным - более, чем прямое злодейство.
Этим предметом является эмансипаторское гедонистическое сознание, постоянно жаждущее освободиться от тягот и трудностей, в том числе от тягот морального и всех других видов долга. Все миропотрясательные перемены эпохи модерна в значительной степени инициированы этими попытками облегчения. Для того чтобы долг и тяготы бытия из абсолютных превратить в относительные, оспариваемые и преодолеваемые, изобретательные идеологии модерна постоянно приписывали их не объективным обстоятельствам, а злой и корыстной воле похитителей человеческого счастья. Достаточно подавить эту злую волю и откроются врата земного рая.
Здесь надо отметить сохраняющиеся различия между западным и восточным типом интерпретации социальной справедливости. В либеральной лексике оно обозначено как различие между демократией свободы и демократией равенства. На самом деле различие глубже - оно лежит не в социальной, а в экзистенциальной плоскости и касается противоположности аскетической и гедонистической картин мира.
Демократия свободы представляет собой, с одной стороны, попустительский тип, а с другой - достижительный: она предполагает, что все то, что на сегодня остается монополией высших классов (вчера аристократии, сегодня - буржуазии), завтра будет доступно для остальных.
Демократия равенства в самом деле ближе восточному архетипу - но не Востоку 'азиатского деспотизма', как это подразумевается в данном случае, а аскетическому Востоку. Она предполагает, во- первых, что тяготы бытия - не следствие чьей-то своекорыстной воли, а удел человека на грешной земле этой юдоли страха и печали, а во-вторых, что эти тяготы обязаны нести, в разных формах, но в равной напряженности, все люди, а не одни только низы общества. Именно этот принцип отражен в характерном для Востока консенсусе служилого государства и других принципах аскетической морали и культуры. Все те, кто желает нарушить этот консенсус, выторговать себе особые привилегии, непременно становятся 'западниками', если присутствие Запада актуализировано исторически и геополитически. Эти западники творят особую утопию, связанную с надеждами на побег из трудного пространства Востока в легкое пространство Запада или пространство светлого будущего.
В тех случаях, когда данную утопию пытаются осуществить на деле, неизменно получается, что действительность, вызванная к жизни стараниями реформаторов, оказывается несравненно тяжелее и непригляднее, чем прежняя, казавшаяся столь невыносимой. Только со временем происходит постепенная 'натурализация' новых порядков в восточной культуре, их коррекция в духе того, что реально возможно и необходимо в данной географический и историко-культурный среде. И только вследствие такой натурализации и коррекции снова налаживается и нормализуется жизнь - до новых напоров гедонистического нетерпения со стороны просвещенного меньшинства.
Сегодня мы застали новую фазу развертывания этой драмы между гедонистическим стремлением к легкому существованию и следующими за этим разительными эффектами бумеранга.
Если вдуматься, станет вполне понятным, что основным, самым активным оппонентом коммунистического тоталитаризма со всеми его запретами был не граждански и ценностно мобилизованный, действительно демократический тип сознания, а гедонистически-расслабленный, тяготящийся любым долгом и нормой и готовый списать их сначала на специфику коммунистического строя, а затем и вообще на специфику 'этой' страны с ее незадачливой судьбой и 'неадекватной' культурой.
ЭТОТ 'ПРЕКРАСНЫЙ' НОВЫЙ МИР
Ясно, что 'решительное освобождение' общества от тоталитарных запретов началось с самих коммунистических верхов - они приняли для себя самую максималистскую 'версию освобождения' и потому удостоились репутации радикальных демократов. Но им важно было заразить соответствующим духом тотальной безответственности и вседозволенности все общество, связать его круговой порукой совместного гедонистического греха.
Так возник этот новый мир - более отвратительный чем когда-либо, но и более прекрасный по критериям соблазнительной греховности. Хитроумные стратеги не поделились с обществом ни собственностью, ни властью - все это они приберегли для себя. То, за счет чего они освободили современного массового человека, оказалось не демократизацией имущественных и властных прерогатив, а исчезновением морали и цивилизованности - это они потерпели поражение в бестиализированном мире 'естественного отбора'.
Так возник двойной стандарт нашей 'демократии'. По собственно социальному счету - беспрецидентный откат назад, утрата цивилизованных гарантий существования, одновременно провал и в неслыханную нищету и в невиданную дикость всеобщего 'беспредела'. Но по счету гедонистического инстинкта, по критериям тяготящегося культурой и цивилизованностью витального тела или 'репрессированного бессознательного' успехи реформ превосходят всякое воображение - здесь постсоветская Россия в самом деле 'впереди планеты всей'.
Возникла крайне напористая и агрессивная среда крикливого меньшинства, неизменно оказывающаяся адвокатом и пособником самых разнузданных инстинктов. И оказалось, что эксплуатация инстинктов дает прибыль, более того - это, пожалуй, единственно рентабельное направление предпринимательской деятельности в постсоветской России. Торговцы наркотиками и порнофильмами, продавцы извращенных садомазохистских зрелищ, продюсеры, специализирующиеся на фильмах ужасов, владельцы ночных клубов, казино, предприятий и интимных услуг и окружающий все это мир разнузданной рекламы - вот что является настоящей социальной базой идеологии эмансипированного инстинкта в его борьбе с собственно человеческой культурой.
Эта среда ведет свою игру с нулевой суммой не только с цивилизованностью и моралью - она ведет ее с самой жизнью на земле. По настоящему ее следует квалифицировать как среду, несущую массовый геноцид ведь облученный ею народ теряет способность не только морально трудиться, образовываться, совершать вклады в собственное будущее - он теряет способность даже на простое демографическое воспроизводство.
С одной стороны его душит нищета и острый страх неопределенности, мешающий обзаводиться семьями, иметь детей и отвечать за них; с другой его душу и тело рвет вырвавшийся на волю и обретший дьявольский всеразрушающий облик гедонистический инстинкт - этот самый радикальный из всех нигилистов, толкающий в бездну тотального 'ничто'.
Апологетика 'ничто' возникла на Западе давно; с большим или меньшим остроумием и убедительностью им занимались экзистенциалисты и неофрейдисты. И то и другое течение видело в 'ничто' гарантию свободы. Любой порядок, любая система установлений фатально становится похитителем человеческой свободы, ставят человеку свои порабощающие условия. Настоящим союзником человеческой свободы является 'ничто' для Сартра: сама смерть как возможность уйти из плена детерминаций, переиграть все олицетворяющие внешнюю необходимость инстанции, является последней гарантией Свободы.
Свою родословную экзистенциалистское 'ничто' ведет от немецких мистиков пореформационного периода, в частности, от Якова Бёме. Согласно учению последнего, даже Бог не первичен - ему предшествует великая Пустота (Бездна) - Ungrund. Бог в мировосприятии экзистенциалистов выступает в роли справедливо-добродетельного, но несколько старомодного и потому все же стеснительного Владыки мира, которым не терпящая никаких указующих инстанций современная личность все же тяготится. Кроме того, сам факт слишком часто торжествующего в земном мире зла порождает деликатные вопросы: то ли Бог не всесилен, то ли не совсем добр? Устранение Бога из картины мира лишает добро высших гарантий, но зато обеспечивает особый, беспредпосылочный статус нашей свободе.
Это героическое 'ничто' экзистенциалистов в наше время заменено постмодернистским 'ничто', связанным с отрывом знаков культуры от онтологического базиса и возможностью свободного, то есть совершенно произвольного, манипулирования ими. Если в 'ничто' экзистенциалистов были видны следы индивидуалистического тираноборчества интеллигенции, отбросившей народнические иллюзии, то в постмодернистском 'ничто', означающем онтологическую пустоту любых знаков культуры, просматриваются черты господской, приватизированной меньшинством свободы - свободы манипулирования миром.
Что же касается большинства, то ему современная демократия дарит 'ничто' инстинкта, томящегося