Нетрудно и переутомиться.
На Первое мая никаких приглашений у нас не было, к нам тоже никто не собирался, и мы хотели в этот день просто побродить по городу. Ну, и, конечно, прежде всего - отоспаться.
Разбудил меня очень знакомый праздничный гомон за окном: духовая мушка, барабан, лязг медных тарелок, перекликающиеся, как петухи, голоса репродукторов, детские пищалки...
Дверь на балкон была открыта, Элико уже стояла там.
- Иди посмотри, какие смешные! - крикнула она мне. - Почти все идут с собачками.
Никакого строя, никаких колонн и шеренг не было. Шли и по тротуару и по мостовой вразбивку - большей частью семьями. Многие, как и у нас, вели за руку или несли на руках детей, те, у кого детей не было, несли собак: наверно, чтобы и те чувствовали праздник!
Позже, из газет, мы узнали, что были и парад и митинг, выступал Хонеккер, но, как и всё в ГДР, праздничные торжества там начинаются и заканчиваются гораздо раньше, чем у нас.
Когда мы протолкались на Александерплатц, там уже вовсю бурлило то, что называется народным гуляньем. Взвизгивала музыка, что-то крутилось, над головами плавали и болтались, а иногда под восторженные клики толпы взмывали в небеса большие вытянутые, колбасообразные воздушные шары - сочно-голубые, розовые, зеленые, желтые... Было шумно и чадно. На каждом шагу ларьки, палатки, автофургоны, походные жаровни, столы, стулья, перевернутые ящики. Все очень знакомо, очень похоже, только, пожалуй, чуть-чуть поярче, попестрее и, может быть, слегка побогаче. И, может быть, едят чуть побольше. Прежде всего, конечно, сосиски - жаренные на маргарине немецкие сосиски в таких разрезанных пополам круглых булочках. Эти булочки называются земмель. Едят еще мороженое. Сахарную вату. Вафли. Пфефферкухен. Пьют пиво. Пьют кока-колу...
Много напористой молодежи. Длинноволосые. С гитарами. Но есть и не напористые. И без гитар. И стриженные нормально.
И всюду бегают и шумят и толкают тебя, не извиняясь, и справа и слева, и в грудь и в спину милые берлинские дети - тоже нарядные, в болоньевых голубых и бежевых куртках, в джинсах...
Вот и дошел я наконец до этой девочки.
Мы с Элико медленно пробивались сквозь веселую ярмарочную толпу, держа направление к станции штрассенбана.
Где-то у знаменитых 'Международных часов' кто-то меня довольно сильно толкнул слева, кто-то еще толкнул, и я не тотчас сообразил, что нахожусь в центре футбольного поля. Да, в этой ужасной давке, в этой довольно плотной фланирующей толпе какие-то ребята умудрились затеять игру в футбол.
Конечно, не так уж приятно, когда тебя ударяют в живот или в спину, но ведь - дети! Я стерпел. И еще раз стерпел. И, может быть, терпел бы и дальше. Но тут Элико остановилась и сказала:
- Нет, ты посмотри!!!
Я посмотрел. Паренек лет тринадцати мелкими пассовками - то одной, то другой ногой - гнал мяч, отыскивая лазейки в узком лабиринте между гуляющими.
- Ты только взгляни, чём они играют! - схватила меня за руку Элико.
Я вгляделся и вдруг услышал, как вся моя кровь с грохотом хлынула в голову.
Вместо мяча эти милые дети гоняли по грязной мостовой круглую белую булочку.
Какая-то сила кинула меня к этому парню, я цепко схватил его за его болоньевое горло, стал трясти его и толкать и кричать на своем ужасном (а сейчас, вероятно, и вовсе уж тарабарском) немецком языке:
- Что ты делаешь?!! Оставь! Сейчас же! Негодяй! Тебе не стыдно? Это же хлеб! Хлеб! Это - хлеб!..
Элико что-то кричала, оттаскивая меня, а я тряс его, тряс и тряс, и видел его выпученные, вытаращенные, налитые ужасом голубые глаза, и, как ни стыдно мне сейчас в этом признаваться, в ту минуту я не испытывал ничего, кроме гнева, отвращения и, может быть, даже ненависти.
Вырвавшись, он отскочил в сторону, налетел на кого-то, чуть не упал, еще раз с ужасом посмотрел на сумасшедшего или пьяного старика и сломя голову побежал...
- Боже мой! - сказала Элико. - Ты с ума сошел! Ты же мог убить ее.
- Да, - сказал я сквозь зубы, пытаясь достать из кармана непослушными трясущимися пальцами баночку с валидолом. - Мог. Но почему ты говоришь 'ее'?
- А потому, что это девочка.
Я оглянулся, и взгляд мой еще успел поймать ее. Да, конечно, это была девочка - черноволосая девчоночка в зеленоватой кофте и в черных расклешенных штанах. Еще мгновенье - и я уже не видел ее. Растворилась в толпе.
А грязную, измятую булочку я подобрал, завернул в газету и привез в Ленинград. Уже давно засохшая, окаменевшая, она лежит у меня за стеклом на полке книжного шкафа рядом с фотографией моей покойной мамы.
* * *
P.S. В этом рассказе нет вымысла, кроме того разве, что немец из Дюссельдорфа на самом деле пил не мозельвейн, а вино, которое называется 'бычья кровь'. Мне подумалось, что в произведении, претендующем на художественность, эта деталь показалась бы надуманной и даже безвкусной.
1977
ПРИМЕЧАНИЯ
РАССКАЗЫ И ВОСПОМИНАНИЯ
Находясь в осажденном Ленинграде, Л.Пантелеев вел дневник. После войны он отобрал из своих записей самое существенное и опубликовал. Эти произведения представляют особенно большой интерес, как свидетельство очевидца и участника событий.
'Живые памятники', 'В осажденном городе' - в этих заметках отражен самый тяжелый период в жизни Ленинграда. Писатель стремится не упустить ничего, 'написать всю правду о страшном, горьком и возвышенно-прекрасном', что составляло бытие ленинградцев, передать дух великого подвига, который объединял жителей блокадного города. Записи делались во время дежурств на крыше, в бомбоубежищах, иногда на клочках бумаги, папиросных коробках, квитанциях.
В июле 1942 года А.А.Фадеев вывез тяжелобольного Л.Пантелеева на самолете в Москву. Снова писатель приезжает в родной город по командировке ЦК ВЛКСМ в январе 1944 года в канун снятия блокады и разгрома немцев под Ленинградом. 'Январь 1944' - это записи из путевого дневника, который Л.Пантелеев вел, находясь в ленинградской командировке.
ЗЕММЕЛЬ
Впервые: 'Приоткрытая дверь'. Л.: Сов. писатель, 1980.
Г.Антонова, Е.Путилова