стать новыми хозяевами жизни, но и пугал их своей откровенностью. Многие пассажи Ортеги перекликаются с положениями “Майн Кампф”. Но одно дело — поверженный, ославленный “бесноватым” Гитлер, другое — один из самых блистательных европейских умов.
Однако не будем оглядываться на имена, куда плодотворнее вчитаться в тексты. Тем более, что в своей ненависти (“смесь ненависти и отвращения”, — уточняет Ортега) автор “Восстания……” чрезвычайно выразителен: “Массы перестали быть послушными…… меньшинствам, они не повинуются им, не следуют за ними, не уважают их, а, наоборот, отстраняют и вытесняют их”; “Такого ещё не бывало в истории — мы живём под грубым господством масс”.
Книга Ортеги показала: восстание масс — это новое явление в политической жизни — к началу 30-х получило всестороннее осмысление в среде европейских элит. Изучив своего противника, истеблишмент Старого Света готов был начать с ним борьбу.
Тот же Ортега подсказывал выход: “……Кто живо ощущает высокое призвание аристократии, того зрелище масс должно возбуждать и воспламенять, как д е в с т в е н н ы й м р а м о р (разрядка моя. — А. К.) возбуждает скульптора”. Если перевести эту выспренную фразу на язык прагматики, с массами предлагалось работать, точнее, м а н и п у л и р о в а т ь ими. Ибо — с этого философ начинает книгу — “массы по определению не должны и не могут управлять даже собственной судьбой, не говоря уже о целом обществе”.
Так готовилась политическая сцена для появления д и к т а т о р а. Запомним: уподобление масс “девственному мрамору” — не результат интеллектуальных потуг Гитлера или Муссолини, а итог размышлений крупнейшего философа Европы, выступавшего от имени её элит. Целый сонм политиков, социальных психологов, философов, историков и — что особенно важно — буржуа утверждал: “сильная рука” необходима. Более того, её явление якобы п р е д о п р е д е л е н о самим актом высвобождения масс из-под власти “избранного меньшинства”, “людей высокого пути”. Обретя свободу, — утверждали лукавцы, — народы не умеют воспользоваться ею и сами охотно вручают свою судьбу в руки господина.
Между прочим, многие авторы (тот же С. Хантингтон) начинают отсчёт так называемой “эпохи диктаторов” с конца 10-х годов. В их схемах революция а в т о м а т и ч е с к и порождает диктатора. Что не соответствует историческим фактам и свидетельствует о социальной ангажированности исследователей. Не могут же они не знать, что между восстанием “Спартака” и приходом Гитлера — интервал в 14 лет. Что Сталин только к середине 30-х сумел сконцентрировать в своих руках полноту власти. Временные отрезки, не укладывающиеся в расхожие схемы, безжалостно выбрасывают из истории, хотя по драматизму и яркости они, безусловно, превосходят периоды диктаторского правления.
Конечно, стороннему, а тем более предвзято настроенному наблюдателю активность масс представляется сшибкой бесконечного множества интересов, броуновским движением, погружающим народ в хаос. На самом деле этот бурный поток при желании не так уж трудно ввести в берега здравого смысла и политического права, институционализировать в форме прямой демократии. Чинная бюргерская Швейцария благоденствует в таком режиме не одну сотню лет, любое важное решение вынося на суд народа — референдум*.
Та же форма прямой демократии стихийно родилась в Приднестровье из деятельности хорошо знакомых нам по годам перестройки Советов трудовых коллективов. В республиках бывшего Союза сильная номенклатура тут же выхолостила эту форму народоправства, а в Приднестровье, где административные структуры существовали лишь на районном уровне, она смогла развиться, охватить общество снизу доверху, сплотить народ. СТК стали костяком созданной фактически с чистого листа Приднестровской Молдавской Республики.
Другое дело, что власть имущие зачастую п о л ь з у ю т с я недостаточной организованностью масс и после короткого периода “своеволия”, “буйства черни”, когда элиты ещё недостаточно сильны, чтобы совладать с народной стихией, подчиняют её жёсткому диктату. Но означает ли это, что колоссальный выплеск человеческой энергии, расцвет самобытной народной мысли — напрасная трата сил, средств и времени? Ни в коем случае! Повторю — массы и щ у т п у т ь. И лидера, способного повести народ по избранному пути. Да, они подчиняют себя вождю, на что с торжеством (а порою с отнюдь не научным глумлением над “незадачливым” “человеком толпы”) указывают исследователи. Но вдумаемся — народы принимают далеко не в с я к у ю власть. Не к а ж- д о м у подчиняются.
В Советской России не только Сталин претендовал на роль вождя “трудящихся”. По крайней мере полдюжины “красных Моисеев”, вдохновенных витий, соратников Ленина, с куда большим, как казалось в 20-е годы, основанием претендовали на неё. А народ в конечном счёте остановил свой выбор на Сталине. Понятно, в данном случае речь не идёт о формальной демократической процедуре голосования. Хотя тот же Сталин исправно получал голоса депутатов на партийных съездах. Но как бы ни оценивать законность такой г р у п п о в о й поддержки, дело не только в ней, а в том — прежде всего в том! — что Сталин опирался на многомиллионную массу и в годы внутрипартийной борьбы, и в период жестокой коллективизации и сверхнапряжённой индустриализации, и в ходе Великой войны. Согласитесь — т а к у ю поддержку получить куда сложнее, чем электоральную, которая требуется раз в четыре или пять лет……
В Германии парадный мундир фюрера примеряли на себя всевозможные персонажи. И фельдмаршал Гинденбург, избранный президентом в 1925 году, и амбициозный канцлер Густав Штреземан, и лидеры бесчисленных полуфашистских организаций, расплодившихся в Веймарской республике. А немцы поддержали Гитлера. Почему? Видимо, потому что он наиболее динамично совместил тягу к прусскому военному порядку с революционной устремлённостью, так и не выветрившейся из германской нации до начала 30-х, несмотря на поражение восстания 1919-го.
Этот синтез не был случайным. Глубокие умы напряжённо обдумывали перспективу подобного развития. А. Уткин в своей содержательной книге приводит показательное высказывание Гарри Кесслера: “Возможно, однажды традиционная прусская дисциплина и новая социалистическая идея сомкнутся, чтобы образовать пролетарскую правящую касту, которая возьмёт на себя роль нового Рима, распространяющего новый тип цивилизации, держащейся на острие меча. Большевизм — либо любое другое название — могут вполне подойти”.
Поразительно — эти мысли Кесслеру навеяла леденящая кровь сцена расстрела “фрайкоровцами” революционных матросов в 1919 году.
Впрочем, дело не в том, какие прихотливые фантазии возникали в сознании немецких интеллектуалов. Куда важнее то, что немецкая элита готова была воплотить их в реальные дела. А. Уткин сообщает о планах свержения социал-демократического кабинета и формирования революционного правительства, где главная роль отводилась одному из столпов старой аристократии графу Брокдорфу-Ранцау. К слову, граф был сторонником сближения с Советской Россией. И если заговор так и не осуществился, то курс Ранцау на активное сотрудничество с Россией в экономике, и прежде всего в военной области, на полтора десятка лет (до 1933 года) предопределил политику Берлина.
В конечном счёте упорные германские “селекционеры” выпестовали диковинный гибрид прусского военизированного порядка и социализма. Кесслер гадал: каким будет его название. Гитлер предложил формулу: н а ц и о н а л-с о ц и а л и з м.
Не станем на аптекарских весах взвешивать, сколько процентов национализма и социализма наличествовало в новой доктрине. Ограничимся констатацией: важнейшие компоненты гремучей смеси настроений, определявших жизнь Германии в 20-е годы, были и с п о л ь з о в а н ы Гитлером для достижения целей, которые немецкий народ, униженный Версалем, ставил перед своими правителями после Первой мировой.
Другое дело, что в 33-м — как впоследствии и в 45-м — начисто поменялась политическая карта страны. Ведущие партии попали под запрет, а их лидеры закончили жизнь в заключении или на эшафоте. Игнорировать кровавую конкретику невозможно. Но в сущности она лишь подтверждает непреложное: фюреры приходят и уходят, а национальный проект сохраняется, пусть и с коррективами, приличествующими духу эпохи.
Коридор возможностей, определённых каждому народу, конечно, предусматривает некоторую вариативность, однако он достаточно узок.
Можно высказать гипотезу и о том, что гэдээровский вариант социализма в известной мере воплощал черты всё того же национального проекта. Равно как и альтернативная по видимости модель эрхардовского государства “благосостояния для всех” с его “Законом о выравнивании тягот” — вполне социалистическим по