пока не приходил, и Федя-Вася с напряжением слушал рыбаков, их пререкания с судьями и инспектором рыбнадзора. Когда Иван Рыжих, поддерживая своего дружка, сказал, что они давно забыли вкус водки, Федя-Вася не выдержал, вскочил:
— А почему? Самогон гоните потому что, прямо в лесу лакаете, в землянке.
— А ты видал? — Черт угрожающе сжал кулаки.
— Собственноручно видал. Обоих. С бидоном и флягой.
— Что же не задержал?
Федя-Вася смущенно покашлял:
— Я тогда ездил за чем? За вениками. И вас заметил как? Случайно. А веники у меня какой-то подлец украл.
Тут уж не стерпел и Монах:
— Это я подлец, да? Чтобы я — и воровать веники! Да я их взял как улику подлого преступления! — Монах шагнул к судьям и положил им на стол именной серп. — А вот этой вот уликой он уродовал наши родные березы, блюститель…
— Не уродовал я, веники вяжут все наши жители.
Вспыхнул новый спор — о вениках и о вреде, какой наносится березам, символу, красе и гордости русской жизни. Какая это гордость, когда каждую весну их полосуют ножами и топорами для березового сока, потом дерут с них бересту для разжигания костров и вот теперь обрезают ветки. А когда приходит пора ягод и грибов, хмелевцы, особенно молодые, ведут себя в лесу не лучше туристов, диких городских людей, не понимающих, что природа есть наша кормилица и родная мать.
Монах так рассердился, что толкнул Федю-Васю, и тот чуть не упал. Народ зашумел с непонятным воодушевлением, с нервной какой-то радостью. Наверно, устали, подумал Митя Соловей и, посоветовавшись с Черновым и Юрьевной, объявил десятиминутный перерыв.
Балагуров и Межов пришли к началу свидетельских показаний Заботкина. Чтобы не привлекать к себе внимания, они скромно пристроились позади толпы, но оттуда им, не очень рослым, ничего не было видно и плохо слышно. Они подошли поближе к судейскому столу и встали за квасной бочкой. Продавщица заметила их и хотела поздороваться, предложить кваску, но Балагуров поднес палец к губам: помалкивай, не мешай.
Заботкин стоял у судейского стола, вполоборота к публике, чтобы отвечать всем. Пожилой хозяйственный мужик, ветеран войны и труда, он не пил, не курил, отличался семейным благонравием и был почитаем как человек добрый и честный. Хмелевцы его уважали, сочувствовали, что ему приходится руководить продавцами, но от упреков удержаться не могли. Ведь в этой торговле только ты один честный, товарищ Заботкин, спасибо тебе, дорогой ты наш, но скажи, пожалуйста, какой толк в твоей честности, если она одинокая, если сирота — рассуди-ка сам седой-то головушкой!
Вот ты стоишь перед нами в рабочем темном халате, — должно быть, прямо с базы или из магазинного склада. Знаем, не белоручка, везде сам норовишь, черной работой не брезгуешь, дефицитные товары нам выбиваешь. А ты знаешь, где эти товары вскоре оказываются? Под прилавком и идут к нам уже по выбору, с наценочкой, с чаевыми, с благодарностями в конвертах. Да, да! За многое приходится доплачивать. В «культтоварах» — за цветные телевизоры, за магнитофоны, диски; в мебельном — за все, кроме полупудовых подушек, сделанных скорее для драк — больно будет, а синяков не останется; в промтоварном — за носки, белье, колготки, фланель, вельвет; в обувном и в продовольственных всегда какой-нибудь дефицит. Даже в хозяйственном на полках только вилы, лопаты да амбарные замки, а все строительные материалы и товары с черного хода. Может, не правда? У вас только водка не дефицит, да и то потому, что разбавляете.
— Правда! На четверть разбавляют, паразиты…
— Это что-о. А вот Камал Ибрагимович говорил…
— И как же приладились, стервецы: через пробку шприцем, и только точечка остается, а когда и точечки нет.
— А вот Камал Ибрагимович рассказывал, как водка замерзла. На Кавказе замерзла-то. Мороз девятнадцать градусов, а замерзла во всех аулах. Во-одка! Сорока градусов! Комиссия из Махачкалы проверила — все пробки целые: на заводе, оказывается, разбавили.
— Это они с пьянством так борются!..
Заботкин подобрался весь, расставил ноги для устойчивости, будто под сильным ветром, вынул руки из карманов черного халата.
— Что ж, я отвечу, слушайте. Думал, сами знаете, а вам, оказывается, надо разъяснять. В районе нас живет восемьдесят с лишним тысяч человек, и многие из них, а в райцентре так почти все — иждивенцы. Не шумите, я в том смысле, что мы сельские люди, а живем с прилавка магазинов да с базара. Одну картошку вы не покупаете, а остальные продукты, не говоря уж о промтоварах, дай, дай, дай„. А город, что ли, хлеб выращивает? Да и лук, свеклу, морковку… Некоторые хозяйки дошли до того, что капусты на зиму не запасают, нарубить лень, свежую давай весь год. Мы что, в Африке живем, в Южной Америке?
— Ты про дефицит скажи!
— Скажу. Про все скажу, не торопитесь. Вот сейчас в моде дубленки, двойную и тройную цену платят, только дай. Вы платите, вы взвинтили такие цены! А у нас ведь Заволжье, степи начинаются, прежде здесь у каждой малой деревни тысячные отары овец гуляли, романовские дубленые полушубки были повседневной одеждой крестьянина.
— Это ты с нашего директора спрашивай, с Мытарина.
— Овцеводство у нас планом не предусмотрено, — ответил с места Мытарин, — но мы думаем о возрождении этой отрасли.
— Надо не только думать, но и делать, а то нас обвиняют, а мы тут при чем!
— А при том, что слишком легко бросили крестьянское дело. Огороды вон у некоторых бурьяном заросли, в палисадниках — цветочки, дворы пустые, даже кур перестали держать, не то что коров.
— А кормить чем? Поросенка держишь с горем пополам, печеный хлеб для него покупаешь. Где это видано, чтобы батонами свиней кормить!
— Пусть про «чаевые» скажет, или слабо?
— Не слабо, Аннушка, не слабо. Ты вот доярка, двести с лишним получаешь, так?
— Когда так, когда побольше. С премиальными.
— Значит — в два с лишним раза больше моего продавца. А у него семья. И ты постоянно его совращаешь, суешь чаевые. Чтобы кусок мяса получше, чтобы сапожки импортные, телек цветной, магнитофон портативный… А другим, значит, и хуже сойдет, в лаптях могут ходить, черно-белый смотреть? Ты об этом думала? Чего ты в толпу спряталась, а? — Заботкин укоризненно покачал головой. — Совести у вас нет. Собрались полсела, от дела меня оторвали. Да за эти чаевые, за подарки вы отвечаете в первую голову. Вы же их даете, вы моих продавцов развратили, избаловали!
— Ага, мы! Попробуй не дай, хрен чего получишь.
Митя Соловей вскочил:
— Граждане, что за выражения! Придерживайтесь приличий и соблюдайте порядок. Сейчас слово предоставлено гражданину Заботкину, вот и пусть говорит. И нечего муссировать эти ваши чаевые, у нас нет социальной почвы для подобных явлений.
— Почвы-то нет, а явления еще есть! На воздушных корнях растут, что ли?
Шум не стихал, публика рассердилась, что ее обвиняют, но весы Фемиды еще не были опрокинуты, и чаша, на которой сидели Адам со своим хозяином, захорошевшим от частого прикладывания к фляжке, то поднималась, то опускалась. Заботкин, как всякий смирный человек, выведенный из себя, не щадил уже никого:
— Да, работа у нас не престижна — иначе вы и думать не можете. В газетах о нас только фельетоны, в книгах мы только отрицательные людишки, стихи и песни про нас не слагают. Поэт, как жаворонок, может заливаться над трактористом, комбайнером, будет воспевать геолога, летчика или врача. О продавце у него и мысли-то не возникнет. И в кино нас только для смеха показывают, и в театре, и на эстрадных концертах. Тут на сцену выйдет, оглядываясь, жалкий недоучка кулинарного техникума и станет виноватым голосом говорить о своих бедах, а вы над этими бедами будете довольно ржать. Вы же правые,