девочку Антоше. Это невозможно, невозможно, это же так понятно…
Непонятно, нет, совсем непонятно! Ведь она сделала выбор!
Но ведь это был выбор между двумя мужчинами, правда? А теперь речь идет не о выборе между двумя мужчинами, а о выборе между двумя детьми. Поэтому никакого выбора, в сущности, нет.
– Ты действительно хочешь, чтобы я ушла от одного ребенка к другому? – кротко спросила Соня. – Нет? Тогда всем можно расслабиться.
– Расслабиться? Сонечка, я очень хорошо тебя понимаю, – неуверенно отвечал Князев. На самом деле все это казалось ему надуманным, преувеличенным – хочет ее мальчик жить с отцом, и очень хорошо, пусть живет. – Поговори еще раз с Антошей, объясни…
– Объяснить что? Можно было бы пытаться объяснять ребенку про любовь, если бы он меня осуждал. Но он меня не осуждает. Он ЕГО жалеет. Так что же я должна объяснить ребенку – что ЕГО не должно быть жалко?
– Ты хочешь пожертвовать нашей любовью ради Антоши, но он уже не ребенок, скоро совсем вырастет, ты думаешь, он поймет, оценит?.. Ты сможешь его навещать, он будет приезжать к нам на каникулы… Неужели ты не понимаешь?
Соня замкнулась, замолчала. Навещать?.. Это было самым болезненным, самым страшным – что Антоша будет расти без нее, взрослеть без нее, зная, что у нее новая семья, новый ребенок, что она оставила его как ненужный хлам…
Говорить об этом было слишком больно, и в ответ Соня, зло блестя глазами и давясь словами, рассказала Князеву о визите Аллы Ивановны – неужели он думает, что она такая же сухая и бездушная, как его мать!
– При чем здесь моя мама? – безнадежно-сердито спросил Князев.
– При чем?.. – язвительно сказала Соня. – Да она вообще не женщина, а… – чуть не сказала «Мышь» и тут же старательно подавила обиду, испугавшись легкости, с которой недоброе чувство к Алле Ивановне переходит на ЕЕ сына.
И правда, при чем здесь Мышь? Пошло ссориться на тему «а твоя мама…». Но она все-таки сказала Князеву много злых напрасных слов.
Соне было стыдно за те мелкие гадости, которые все сыпались и сыпались из нее помимо ее воли, как рис из продранного пакета, но она не могла остановиться. Она все припомнила, все, что хотя бы изредка слабой тенью возникало в ее сознании.
Барби – наверняка он жалеет, что не женился на московской, небеременной и юной, главное, юной девушке… Ах, он сразу же расстался с Барби? Нет, не сразу, не сразу!
– Значит, ты хотел с ней расстаться! – нелогично заметила Соня. – Ты все делаешь только для себя!
И «ягуар» он купил не для того, чтобы ездить к ней, это был вовсе не героический акт любви – обменять квартиру на «ягуар», он хотел эту машину, для себя!.. Соня договорилась даже до того, что он и ее-то хочет ДЛЯ СЕБЯ, что, впрочем, было правдой, – он действительно хотел ее для себя, а для кого же еще?..
Князев пригибал голову под ее сбивчивыми обвинениями и, не выдержав наконец несправедливости, ответил:
– Ты что думаешь, он («он» между ними назывался Головин) примет тебя с моим ребенком?!
– Я и не предполагала этого, – холодно, как чужому, оскорбившему ее, ответила Соня, – если ты думаешь, что я МОГУ так думать… Если ты только думаешь, что я могу так думать, тогда ты, ты…
…Тогда ты, тогда я… Застыдившись вдруг своих гадостей, Соня уткнулась головой в плечо Князева, и ему не оставалось ничего другого, как поцеловать ее. И впервые за эти месяцы у них была любовь, очень осторожная, почти невесомая.
И вскоре она уже горячо шептала:
– Ну, пойми, пожалуйста, пойми… Если я оставлю Антошу, то я не смогу любить девочку!.. Ну, то есть я, конечно, все равно буду ее любить, я же не урод, чтобы не любить своего ребенка! Но это уже будет не то, не то!.. Понимаешь?..
Слова «понимаешь» и «не понимаешь» давно уже были их главными словами.
Вдруг Соня сказала, что не хочет в Москву.
– Почему? Ты придумываешь, ищешь повод… Арбатские переулки, Чистые пруды…
– Потому что Питер – это город, а Москва – это страна. Погулять по переулкам хорошо, а жить – нет, ни за что… в Москве всего слишком много.
– Ох уж эти питерские девушки…
– С московской было бы проще?
– Сонечка, опять? Мне не нужны московские девушки. Я перееду в Питер, и вы с Антошей будете рядом, сможете видеться каждый день. А почему прежде это не обсуждалось?
И правда, почему? Они оба знали ответ: потому что не обсуждалось, потому что он мужчина, а она женщина, потому что девочки должны уезжать к мальчикам. Имелись и объективные причины: его карьера уже сложилась в Москве, и сложилась удачно, а в питерской клинике придется унизительно соглашаться на иные условия и иные деньги, раза в три меньше, – Питер, как известно, не Москва…
– Но, Сонечка, все это не имеет значения. Если тебе так будет легче…
– Не будет легче, мне не будет легче, не будет… Это еще хуже, как ты не понимаешь… Нельзя ничем жертвовать, нельзя…
Он опять не понимал, а она не могла объяснить. Не нужно истошно биться головой в ворота рая, иначе окажется, что за райскими воротами НЕ рай, а что-то совсем другое… Поломанная карьера, зависимое положение в питерской клинике, унизительные условия и иные деньги – это была бы жертва, а Соня боялась жертв. Принесенные жертвы потихоньку рождают нелюбовь к тому, ради кого их приносят, – она уже и сама ловила себя на всплесках недоброжелательности по отношению к нему, на дурацкой мыслишке: стоил ли Эрмитаж.. в общем, стоил ли Париж обедни… Но она могла справиться с собой, а он сможет? Почему-то Соня была уверена, что ЕГО жертвы их любовь не вынесет, и тогда все окажется напрасным, все…
– И как же все будет? – устало спрашивал Князев.
– Вот возьму и умру, – пугала Соня и тут же улыбалась: – Не сердись, прости меня за безвкусную шутку… Как-нибудь будет… Я тебя совсем извела, прости…
Князев прощал, нежно говорил: «Сонечка, любимая», Соня кидалась к нему, любовалась, таяла – вот же руки, плечи… и они опять очень сильно любили друг друга. Вот только все, что было между ними, между хирургом Князевым и его Сонечкой, страсть, нежность, невозможность друг без друга, все безысходней тонуло в душной тупой усталости, понимании-непонимании, объяснениях и обещаниях, все теснее собиралось в рыхлый несуразный ком. И ком этот взял и без особенного усилия тронулся в путь, и легко катился, по дороге вбирая в себя все – страсть, нежность, невозможность друг без друга…
У Анны с Вронским все было медленно, долго – любовь, внезапное непонимание, охлаждение, вспышки страсти… Ничего с тех пор не переменилось, лишь одно быстрее сменяет другое…
…Кстати, а почему Головин не мог бы принять чужого ребенка? Каренин же принял. Ну… Каренин слабый, а Алексей Юрьевич сильный. Еще почему? Да ни почему. Предполагать, пусть даже теоретически, что Головин может принять чужого ребенка, нелепо – все равно что банковский автомат оближет новорожденного котенка… Алексей Юрьевич Головин и своего-то ребенка не принял.
ВСЕ СМЕШАЛОСЬ
На Таврической творилось что-то невообразимое… Прихожая больше не выглядела вылощенной, безлико нарядной. В одном углу стояли лыжи, в другом углу стояли лыжи, посреди на идеально чистом паркете лежал огромный красный рюкзак, своей идеально ровной формой сообщая, что собран искусными и умелыми руками. К рюкзаку так же идеально ровно была примотана палатка, четырехместная… Теперь прихожая Алексея Юрьевича, за исключением стерильной чистоты, напоминала квартиру Диккенса на Фонтанке.
Головин отправлял Антошу в поход – в Хибины.
Антоша, уже полностью одетый, в ярко-синем комбинезоне и шерстяной шапке-шлеме, стоял в прихожей, опасливо поглядывал на рюкзак. Валентина Даниловна, бессильно прислонившись к зеркалу, плакала, будто Антошу отправляют на войну. Вокруг рюкзака, погавкивая, жизнерадостно вился Мурзик,