Спокойно. Я просто чего-то не понимаю. Но и они чего-то не понимают. Разные резонаторы. Предположим, у них лучше, точнее.
Или так: у всех примерно одинаковые, но мой поздно включился.
У меня внутри был крючок, который мешал резонатору раскрыться, срабатывать - и этот крючок вдруг сорвался, отлетел.
Поскольку за терминологию теперь отвечаю я, назовем крючок антибьютом.
Многие из нас, и ваш покорный слуга не исключение, снабжены крепкими антибьютами на разные случаи жизни. И вопрос в том, чтобы найти для себя, случайно набрести или отыскать целенаправленно, как у кого получится, ту силу, лучше в миллион килобьютов, которая этот крючок сорвет и взломает дверь. И тогда...
Мы поздравили Елену - у сэра Уильяма это получилось очень хорошо, несмотря на скромный запас русских комплиментов, и даже нигилист Кравчук довольно связно сказал с десяток похвал, которые я выслушал без внутреннего протеста. Я опекал внутри себя Елену и хотел оградить ее от лживых слов и нечестных льстивых взглядов. Как будто кто-то дал мне уже право на опеку.
Бьюты и антибьюты. Вышибленная защелка. Сорванный крючок.
Мы торопились на вечерний поезд и ушли с концерта. Сто любителей инструментальной музыки остались слушать Елену.
В первый раз за свою жизнь я завидовал ходокам в филармонию. Елена протянула мне руку, и я пожал ее. Хотел поцеловать и чего-то испугался. На удивление красивые, тонкие, сильные пальцы, узкая ладонь, чуткое запястье.
Когда мы шли к вокзалу, у меня в голове звучала пьеса Шопена. Не та, которую я слышал только что, а какая-то другая, слышанная раньше мимоходом, когда бреешься у включенного радио, или, может быть, не слышанная вовсе. Но я точно знал, что это Шопен - мазурка или полонез? - никогда не мог разобраться в отошедших навек бальных танцах - что мазурку эту играла. Кaк только поезд тронулся, я постелил себе, растянулся на полке, накрылся с головой и сделал вид, будто уснул. Спать мне не хотелось. Мне хотелось поскорее оказаться дома и увидеть Олю.
Вы сочтете меня чудаком, но мне очень надо было рассказать Оле о Елене и об антибьютах. О Шопене. О провинциальных меломанах.
О том, как красиво сочетание черного с серебром.
Потом О'Бумба болтал с Бернаром о том и о сем, пока они неспешно прогуливались под ручку по Гоголевскому бульвару.
Проснулся я глубокой ночью на какой-то станции, прожектор бил в глаза, громкоговоритель орал что-то на всю бескрайнюю спящую вселенную. Сэр Бризкок посапывал на нижней полке, кандидат в лауреаты улыбался во сне, задрав длинный нос к дырчатому вагонному потолку.
Должно быть, ему снилась Елена.
ПОЧТОВАЯ КАРТОЧКА, БЕЗ ИЗОБРАЖЕНИЯ
Маргарет, мое путешествие подходит к концу. Когда я посмею вновь вот так разговаривать с вами? Неотосланные открытки я порву не читая. Вы поступили бы так же, если бы получили их. Прощайте.
Бернар и О'Бумба, никогда вас не видевшие, любят вас, как любили всегда. Они доверчивы и, по-моему, немного сентиментальны.
Живы ли вы, Маргарет? Прощайте. Господь вас благослови.
Уильям
Глава 9
Позвольте откланяться, мы так приятно провели время Эту фразу я нашел в русско-английском разговорнике и выучил ее наизусть, чтобы не ударить в грязь лицом, когда мы с сэром Уильямом будем пожимать друг другу руки в Шереметьево, у металлического барьера, который отделяет Россию от Англии, Франции, Непала, острова Пасхи и прочих мест, где мне не суждено побывать из-за этого барьерчика, через который так легко, казалось бы, перемахнуть. 'Позвольте откланяться',- в этом есть известный шарм, намек на привязанность к старым, классическим, университетским образцам поведения, речи, ведения дискуссий.
Если, уходя из редакции, я произнесу 'позвольте откланяться', никто не удивится, просто решат, что я по обыкновению ваньку валяю, и кто-нибудь буркнет в ответ: 'Чао, старик'. И что их так тянет к общению на иностранный манер?
Надо будет попробовать отбить на прощанье поясной поклон Татьяне Аркадьевне. Она этого заслуживает.
Когда мы добрались до Москвы, я чувствовал себя бесконечно уставшим. К огромному моему облегчению, Кравчук взялся завезти профессора в его купеческую гостиницу, заехав по дороге к Саше за оставленными на его попечение зверями. Отводя глаза в сторону, я пробормотал что-то про редакцию, про злобного, нетерпеливого шефа и про острую необходимость прямо сейчас изложить на бумаге свои впечатления от поездки.
Можно подумать, они не видели, что я и блокнота ни разу не вынул.
'Конечно',- согласились мои попутчики, сочувственно на меня глядя. Я тоже всегда сочувствую тем, кто вынужден врать мне в глаза. Но я действительно был вынужден! Это почти не вранье! Что-то такое произошло со мной, что начисто исключало в ближайший отрезок времени всякую умственную деятельность и подключение второй сигнальной системы. Стрелку зашкалило, обмотки перегорели, пробки выбило. Как если бы вдруг подскочило напряжение.
У меня есть верная примета. Я не запоминаю снов. Надо произойти чему-то из ряда вон, чтобы я помнил наутро хоть что-то из своих сновидений. Но сейчас я отчетливо знал, о чем разговаривали Бернар и О'Бумба на бульваре, когда прогуливались там под ручку. Они беседовали о фортепьянной музыке и о возможности слухового восприятия образов наряду с обонятельным.
В метро я ужасно жалел, что не сел в такси вслед за профессором. Мне не хотелось быть с людьми. Они излучали слишком много антибьютов, а у меня и своих хватает. И еще, когда разглядываешь людей, в голову лезут разные мысли - кто есть кто, почему они такие, а не другие, отчего их носит с места на место.
От таких мыслей у меня голова распухла и стала больше туловища.
Я закрыл глаза и проехал свою остановку.
Дома я попробовал уснуть - не получилось. Стал разыскивать Олю, и мне сказали, что она улетела с ереванским рейсом, вернется только завтра. Пошел в булочную, купил батон, вернулся и положил батон в хлебницу, где уже лежал точно такой же, купленный Олей. Я готов был даже пойти на крайность и помыть посуду, но она вся, до последнего блюдца, оказалась чистой. Тогда я сел в кресло и стал сидеть.
Когда зазвонил телефон, я дал себе зарок не снимать трубку.
Чего они все от меня хотят? Не видят разве - устал человек, сил никаких нет.
Может быть, не туда попали? Или из домоуправления звонят, интересуются, не текут ли краны. Я им отвечу!
- Привет, конгрессмен,- сказала Татьяна Аркадьевна.- Я как чувствовала, что ты уже вернулся. Не разбудила? Ты почему молчишь, расстроен чем-то?
Не сказать ей 'привет' было бы несправедливо. Я сказал.
Таня помолчала немного и спросила:
- Что случилось?
Потом еще помолчала. Потом сказала:
- Только не звони шефу. Ни в чем не оправдывайся. У тебя высокая температура, договорились? Ты простудился в вагоне, тебе надо день-другой отлежаться. Ты все понял? Если он тебе позвонит, подтвердишь.
- Конгресс,- возразил я маловразумительно, но Татьяна Аркадьевна поняла.
- Мир не перевернется, если газета не напишет о конгрессе. Или ты в этоим сомневаешься?
Я сомневаюсь во всем, но мир действительно не перевернулся.
Он лишь слегка дрогнул, когда минут десять спустя мне позвонил лично шеф. Не знаю, что Таня ему сказала, но, полагаю, она не ограничилась вагонным сквозняком.
- Помощь нужна? - осведомился генерал.
Я отказался от его помощи. Может быть, зря? Надо было попросить прислать курьера с корзиной фруктов и бутылкой шампанского. Или с дюжиной 'джигулевски', столь ценимого сэром Уильямом. Генерал бы сделал, что ему стоит при его связях.