Катулл с усмешкой выслушал столь «достоверные» сведения. Вместе с тем он испытывал глубокое и благоговейное чувство: ведь почти тысячу лет просвещенный мир находится под обаянием поэм меонийского старца, и пусть то, что в старину считалось непреложной истиной, теперь может вызвать улыбку, — все равно, от гениальных гекзаметров, воссоздавших события, некогда происходившие на этой равнине, пошла вся эллинская поэзия.
В последний раз показав на бледные очертания идейских гор, «откуда громовержец Зевс наблюдал битвы греков с троянцами», проводник повел Катулла к селению, окруженному садами и плантациями олив.
Местность была сырая, нездоровая, воздух душен, в селении не хватало питьевой воды. Над теплыми ручейками, струящимися среди ржавой тины, гудели тучи комаров и слепней. Опасная гнилая лихорадка угрожала здесь каждому.
Катулл долго бродил среди могил, пока не нашел надгробие с надписью «Спурий Валерий Катулл, римский гражданин. Да будет к нему милость богов-манов[161]».
Опустившись на землю, он погладил надгробие дрожащими руками. Боль утраты и щемящая жалость к умершему брату стиснули его сердце. Снова вернулась тоска тех дней, когда он узнал о смерти Спурия, снова в воображении грустно улыбался голубоглазый сподвижник детских игр, юношеских восторгов и первых шагов в поэзии. Катулл представил, как Спурий метался в горячке под равнодушными взглядами носильщиков и солдат, как перед последним вздохом он, быть может, пришел в сознание и позвал на помощь, прошептал запекшимися губами: «Отец, матушка… Где ты, Гай?»
Катулл зарыдал, упав на шершавый камень, под которым лежал родной пепел. Ему хотелось оказаться рядом с братом, в этой болотистой, замусоренной земле.
Проводник, отвернувшись, позевывал. Пусть римлянин соблюдает обряд погребального плача, чтобы воздать должное памяти родственника… если же он и правда расстроился, тогда с него удастся, наверное, взять двойную плату — размягшее сердце не склонно к скупости.
Катулл долго стоял на коленях перед могилой. Комары со звоном впивались в его кожу, он не двигался. Отмахиваясь от зудящих кровопийц, проводник переминался с ноги на ногу. Наконец Катулл открыл принесенную с собой сумку и совершил жертвоприношение подземным богам. Прошептав последнюю молитву, он поцеловал надгробный камень, поднялся и пошел прочь, вытирая лицо ладонью. Проводник поспешил за ним с озабоченным видом. У городских ворот он попросил денег.
Катулл поднял на него глаза. Морщинистая рожа с унылым носом и безгубым ртом выражала нетерпеливую жадность. Неужели у этого человека нет ни капли сострадания? Неужели он способен думать только о своей ничтожной наживе и глух ко всему в мире, полном печалей и утрат? Катулл решил не прибавлять ни одного медяка.
Еще раз с презрением кинув взгляд на мерзкого попрошайку, Катулл неожиданно понял, как он несправедлив. Он увидел ясно — будто стал ярче солнечный свет, — что перед ним несчастный, изможденный старик, потерявший достоинство свободнорожденного от унижений и голода.
Знал ли он, путешествующий римлянин, глубину горя этого старика? Может быть, проводник мечтает накормить больную жену или маленьких внуков? Катулл был потрясен этим простым предположением. Здесь, в завоеванной Азии, страдания мира открылись ему с особенной силой. Сердце Катулла горело как открытая рана. Он готов был зарыдать от жалости, но не к умершему Спурию, а к другому брату своему среди человечества, к этому униженному старику.
Едва сдержав слова искренней нежности, которые все равно не понял бы отупевший троянец, Катулл улыбнулся ему и высыпал в дрожащие ладони горсть серебра. Растроганный провидением человеческой судьбы, он умиленно думал: проводник поспешит сейчас к своей костлявой старухе и отнесет ей деньги — немалую для них сумму, она погладит его щеку высохшей слабой рукой и всплакнет от радости, мигая темными веками, а муж вспомнит, как много лет назад он впервые поцеловал ее, черноглазую, юную, стыдливо вспыхнувшую, словно прекрасная заря — Эос.
Проводник хихикал за спиной Катулла. Его надежды оправдались: римлянин подарил ему денег во много раз больше обычной подачки. Теперь два дня можно пьянствовать и добраться наконец до полногрудой лидийки, на которую он давно облизывался. Проводник благословлял богов, сжимая в руке серебряные кружочки, и проклинал про себя, хоть и непривычно щедрого, но все равно ненавистного ему римского пса.
Катулл провел ночь без сна, а наутро продолжил плаванье вдоль малоазийского побережья. Он увидел прославленные столицы эллинистических царств, разграбленные легионами Суллы и Помпея, но еще сохранившие былое великолепие.
В Пергаме он побывал в библиотеке, не менее знаменитой, чем александрийская, и осматривал беломраморный алтарь Зевса, поражаясь красоте фризов и статуй, — впрочем, большинство из них давно украшали Форум и палатинские дворцы. В шумном Эфесе, возле Артемисиона (изумительного по изяществу храма Артемиды Эфесской) Катулл подумал, что тщеславный маньяк Герострат, который четыреста лет назад поджег этот храм, чтобы прославиться, добился своего и остался в истории, как пример гнусного варварства. Но сохранит ли история имена римских откупщиков, дочиста ограбивших древнее святилище и не сумевших увезти только стены? Сколько преступных изуверов, уничтожающих гениальные творения человеческих рук, вдохновения и ума, видела и еще увидит Земля?..
Катулл вздохнул, уходя от пленительной красоты Артемисиона. Поддавшись всеобщей страсти путешествующих зевак, он купил в подарок отцу бронзовый макет храма, а матери — стеклянную вазу с тем же изображением.
В Галикарнасе он не миновал обязательного осмотра гробницы Мавзола, которому жена взгромоздила такое циклопическое надгробие, что, упомянутое во многих письмах, справочниках и географических трудах, имя ничтожного царька зацепилось в капризной памяти человечества. Мавзолей когда-то украшали статуи прославленных скульпторов Скопаса и Лeoxapa. Теперь их, разумеется, нет, да и сама гробница, видимо, простоит недолго: постепенно ее растащат по частям, а остальное — развалится.
Катулл разыскал на городском кладбище могилу поэта Гераклида, друга Каллимаха Александрийского. Могила заброшена, но ведь имя Гераклида помнят любители поэзии, а какую прелестную трогательную элегию посвятил ему Каллимах… Оканчивается она строками светлой грусти и надежды на поэтическое бессмертие:
Что ж, если будет забыт Гераклид, то его имя останется в стихах великого Каллимаха. Если же канут в вечность творения Каллимаха, то…
Катулл задумался над пыльной плитой с полустершейся эпитафией.
А сколько проживут его, Катулла, элегии и эпиграммы? Может быть, они умрут раньше, чем окончится для него самого надоевшая суета жизни? Вспомнят ли о нем в грядущих поколениях? Станет ли молчаливый путник искать его заброшенную могилу?
Он покинул Азию и увидел Родос, знаменитый именами философов и поэтов. Корабль вошел в гавань, минуя гигантскую статую бога Гелиоса, прекрасного мраморного юноши с золотым венцом на голове. Это было «чудо света», наряду с фаросским маяком, египетскими пирамидами и чудовищным Сфинксом, упомянутое во всех географических описаниях. Путешествующие римляне восторженно ахали и запрокидывали головы, когда корабли, будто ничтожные скорлупки, проплывали меж расставленных ног родосского колосса. Одни говорили, что неплохо бы перевезти статую в Рим и поставить на тибрской пристани, другие удивлялись, что золотой венец еще не переплавлен в звонкие ауреи (впрочем, достоверность золота в венце была сомнительна), третьи мечтали залезть на голову Гелиоса и нацарапать там свое имя. Нашелся мрачный центурион, заявивший, что, по его мнению, статую надо разбить, как оскорбляющую величие Римской республики, ибо такой должна быть только фигура непобедимого Марса.