напроказивших школяров… Сейчас же убирайтесь из моего благонравного дома! И не появляйтесь в Вероне раньше, чем через три дня! И непременно привезите мне свежую рыбу из Бенакского озера… Да, да, паршивец Цецилий! Убирайтесь, или, клянусь всеми богами, я исполню свою угрозу! — Старик показал, что и он не лишен остроумия.
Друзья собрали свои таблички и поехали на Сирмион. Там они обедали и отправились гулять, слушать плеск воды и дышать вечерней прохладой.
Лето кончилось, но осень еще не решалась тронуть природу желтизной увядания — лишь сгустила цвет тяжелой листвы. Наступило время роскошной зрелости. Виноградники издавали терпкий запах налившихся гроздей, черных и искристо-золотых, фруктовые сады разукрасились румяными плодами. Молоденькие девушки смущенно поглядывали через изгородь на грубо вытесанные деревянные фаллы, поставленные в садах, как символы плодородия. Хлеба были убраны, и пологие скаты полей топорщились белесой стерней.
Катулл и Цецилий поднялись на холм и остановились у межевого камня, посвященного Термину. Юноша окинул взглядом озеро, полоску Сирмиона, зеленовато-дымчатые валы альпийских предгорий и, покосившись на Катулла, сказал по-гречески:
— Прекрасный уголок, клянусь Герой! Этот платан такой развесистый и высокий, а разросшаяся тенистая верба так великолепна, — все кругом благоухает. И что за славный родник пробивается под платаном: вода в нем совсем холодная, можно попробовать ногой… Ветерок прохладный и очень приятный: он звонко вторит хору цикад. А самое удачное — это то, что здесь на пологом склоне столько травы — можно прилечь, и голове будет очень удобно…[163]
Цецилий хитрил, он вздумал проверить память Катулла, но веронца провести не удалось.
— Уж эта мне греческая образованность, — усмехнулся Катулл. — Советую тебе, мой Цецилий, описывать лишь то, что ты видишь своими собственными глазами. Где же тут платан, когда перед нами старые корявые вязы? А вместо поэтических зарослей вербы — пустые поля и заботливо подвязанные виноградники… И вообще, мудрый Платон обозревал блаженным взором красноватые склоны Гиметтского хребта и любовался дальней синевой моря, а у нас под носом тихое озеро и отроги неприветливых галльских гор…
Катулл замолчал, потом достал из сумки табличку и сказал:
— Вот это я видел сам… хотя многое, конечно, вообразил и домыслил. Я чувствовал сердцем то, о чем попытался правдиво рассказать. Но хватит предисловий… Прочти и скажи свое мнение. Ты первый узнаешь моего «Аттиса».
Цецилий осторожно взял табличку и вполголоса начал читать. Катулл посмотрел на его медленно шевелящиеся губы, отвернулся и отошел в сторону. Цецилий читал, а Катулл расхаживал по тропинке туда и обратно, покашливая и покусывая нижнюю губу.
Прерывистый, невиданный ямб умчал Цецилия в фригийские дебри и поразил его безумными воплями и покаянными рыданиями несчастного Аттиса. Цецилий замер, кровь хлынула ему в лицо и застучала в голове…
Написав гениальный эпиллий, Катулл серьезно обсуждал «Диндимену» Цецилия и расхваливал ее достоинства! О боги, может быть, он смеялся про себя над глупой самонадеянностью бездарного мальчишки? Нет, это непохоже на Катулла… Наоборот, он искренне, как показалось Цецилию, радовался поэме и даже завидовал наиболее удачным строкам. Но теперь Цецилий сам понимает, насколько прекрасны стихи Катулла, и как еще слабы и подражательны его собственные стихи.
Цецилий кончил читать и побежал навстречу Катуллу. Они остановились одновременно, оба тяжело дышали от волнения.
— Прости меня, Гай… — сказал Цецилий, с благоговением возвращая табличку. Катулл покачал головой, но Цецилий не дал ему возразить.
— Ты понимаешь за что… — продолжал он. — Не удивляйся и не оправдывай меня. К чему лицемерить? Да мы оба и не умеем это делать. «Аттис»… О такой буре в человеческой душе еще никогда не было написано… и такими новыми, странными, стремительными стихами… Я чувствую, в «Аттисе» сказано гораздо больше того, что означают сами слова… Я догадываюсь о многом, но не могу сейчас объяснить… Рим будет у твоих ног, Катулл.
Они обнялись и долго стояли обнявшись, как влюбленные. Цецилий был намного выше и прижимался щекой к густым каштановым волосам веронца.
— Спасибо, мой дорогой, ты успокоил меня, — проговорил Катулл. — Теперь я действительно уверен в успехе «Аттиса».
— Позволь мне уехать завтра же, — сказал юноша. — Я увезу свою поэму и буду работать над нею до тех пор, пока она не станет достойной «Аттиса»… Хотя бы его сотой доли…
— Но «Диндимена» — создание незаурядного дарования, — возразил юноше Катулл, он говорил просто и задушевно. — «Диндимена» очень нравится мне, поэма прелестна.
— А твоя ужасна, полна нестерпимым страданием и тоской. Аполлон послал тебе могучего и скорбного гения. Пойдем-ка выпьем за твоего «Аттиса»…
— И за твою «Диндимену».
Наутро Цецилий уехал. Проводив его, Катулл зашел к Титу, и они отправились ловить рыбу. Потом Катулл угощал Тита и сельского сказочника Каприлия вином и читал им нескромные стихи, от которых они помирали со смеху.
Через несколько дней начался сбор винограда. Крестьяне нарядились, надели венки и распевали древние гимны. Виллик Процилл созвал сборщиков из деревни и присоединил к ним всех рабов, находившихся на вилле. Катулл помогал налаживать пресс в давильне, выбирал амфоры, годные для хранения молодого вина.
Подвозили на повозках корзины с виноградом, выгружали, раскладывали под навесами, тащили к прессу, заливали сок в амфоры. Парни поглядывали на чаны с бродившими в них виноградными выжимками, которые хозяева обычно отдавали батракам и рабам, и похлопывали себя по животу. Женщины с раскрасневшимися щеками сновали по двору, усиленно двигая бедрами, и суетились еще больше, чем мужчины. Всюду слышались игривые шлепки, смех и громкие возгласы. Воздух над Сир-мионом пронизан был радостным возбуждением грядущего праздника, благословением Либера-Вакха. Суровый вид сохраняли только старуха ключница да стряпуха, готовившие для всех ужин: рыбную похлебку и кашу из чечевицы.
Катулл чувствовал себя непритязательным земледельцем, захваченным общим трудом и угаром вакхического веселья. Он с торжественной деловитостью советовался с опытным Проциллом, беззлобно покрикивал на работников, шутил, пробовал сок и выжимки и, заметив вечером, что хорошенькая Геба убежала в свою каморку сменить вымокшую рубашку, крадучись, вошел следом за ней.
Когда старший Катулл приехал из Вероны, Гай встретил его с показным усердием работника, рьяно пекущегося о хозяйском добре. Гай явно играл прижимистого, рачительного селянина, его обычный облик изменился до неузнаваемости. Медно-загорелый, нечесаный и небритый, в измятой тунике, покрытой неопрятными пятнами и пахнущей забродившей кислятиной, он смешно размахивал руками, забегал вперед, отталкивая Процилла, и всячески старался показать свое знание сельского уклада.
Отец морщил нос от удивления и тревоги: как бы Гай не слишком увлекся этой новой затеей! Впрочем, старый муниципал надеялся, что это скоро пройдет. Он мигнул Проциллу: как здесь? Виллик зашептал за его плечом. Старик Катулл кивал головой. Ловит рыбу? С Титом? Пусть себе… Ночует у милашки Гебы? Это его дело… Подарил рабыне браслет? Пустяки…
Отец взял Гая под руку и повел в дом. Они сели рядом, и отец сказал насмешливо:
— Твое усердие при заготовке вина и освоении прочих работ на вилле весьма похвально.
Оба стали серьезными и взглянули друг другу в глаза. Старику казалось, что он понимает тайные мысли Гая и, несмотря на его неподатливый характер, сумеет довести сына до вершин жизненного успеха.
— Вчера была почта из Рима, — сказал отец. — Вот возьми письмо от Луция Манлия Торквата.
Гай дрогнувшей рукой взял письмо Аллия, и опять старик подумал, что он вполне его понимает. Практичность веронских Катуллов все же не могла побороть их врожденную гордость. На самом деле Гай оставался непонятым; в определенную минуту между отцом и сыном вставала глухая стена, и тогда Гай