оплакивал умершую жену.
— Ты ведь знаешь, Лициний… Ты для меня как родной брат… — заговорил глухо Катулл. — Если бы я мог хоть немного ослабить твою боль своей преданностью и любовью…
Он глядел в пол, словно стыдясь того, что говорил, и напрягаясь от неумения выразить то, чем он весь был переполнен. Кальв посмотрел на него, прислонил голову к его плечу и заплакал. Он прикрывал глаза ладонью, и слезы ручейками лились между его пальцев. Едва касаясь, Катулл гладил его голову. В черных, коротко остриженных волосах отчетливо белели ниточки седины.
— Впервые я испытал безграничный ужас и горе… — шептал Кальв, вытирая лицо краем тоги. — Что я мог поделать? Унизительно бессилие человека перед властью Орка. Сам я не боюсь ни кинжала, ни яда, ни казни, ни заточения. Кто из римлян не видел смерти? Но когда на твоих глазах угасает любимая, покорная, как голубка, жалкая, как малый ребенок… Сердце готово разорваться от отчаянной несправедливости судьбы!
— Лициний, ты мужчина, ты сын непреклонного отца и избранник Муз… Ты должен овладеть собой и бестрепетно встретить жестокий удар безглазой богини[183].
— Бедная Квинтилия… Она так мучилась последние дни… Все задыхалась… Врачи разводили руками — чахотка… Я разогнал этих многословных и бесполезных греков! Я сидел рядом с нею, я говорил ей что-то утешающее, подавал воду, какие-то лекарства… Она металась, стонала, царапала мои руки… Я умолял ее успокоиться… Напрасно, ей было очень тяжело умирать… Потом она сказала мне: «Милый мой, маленький Гай, ведь ты такой вспыльчивый, все у тебя пойдет вкось и вкривь… За тобой ведь смотреть надо…» И опять начала хрипеть и задыхаться — страшно вспомнить! Под утро она попросила повернуть ее лицом к стенке и будто уснула. Мне показалось, что ей стало лучше. И тут я, сам не знаю как, задремал. Вдруг вскочил, кинулся к ней, схватил за руку, — она уже похолодела…
На другой день похоронная процессия двинулась через весь город к кладбищу у Фламиниевой дороги. Там находилась усыпальница римских всадников Квинтилиев Регинов, из этой знатной фамилии происходила супруга Кальва. Катулл передал Лицинию деньги, собранные друзьями. Соболезнования и значительные суммы прислали также Гортензий Гортал, Манлий Торкват и многие другие знакомые известного оратора Кальва.
— Разве у меня нет своих денег? — в недоумении спросил Кальв, глядя на груду золота и серебра.
— А разве ты забыл о римском обычае? В Риме помогают прежде всего — деньгами. Это практично и в то же время избавляет от бесполезных волнений. — Председатель «новых» поэтов все чаще иронизировал по всякому поводу, его улыбка была скептической, потому что политическая обстановка в республике оставляла ему все меньше надежд.
«Александрийцы» пришли проводить к погребальному костру супругу Кальва. Не явились только Целий Руф и Тицид, приславший сказать, что заболел.
Кальв не мог овладеть собой, рыдания сотрясали его. Вместо него надгробную речь произнес старший брат Квинтилии, солидный, уравновешенный финансист. Загримированная актриса[184] старательно играла скромную и болезненную женщину, какой Квинтилия была при жизни, но из-под грустно опущенных ресниц рвалось такое неудержимое молодое кокетство, что присутствующие с досадой отводили глаза.
Кальв положил на грудь жены медную монетку, чтобы она «расплатилась» с подземным лодочником Хароном. Жрицы Либитины запели погребальную молитву и подожгли трут. Когда костер запылал, Кальв закрыл лицо руками и зашатался. Вокруг костра плясали мимы в масках, на которых белой краской нарисовали череп, — мимы показывали пляску веселых покойников. В этом обряде заключалась насмешка римлян над смертью.
Глядя на горе Кальва, Катулл способен был сам упасть в обморок. Вытирая слезы, он отошел, чтобы не ощущать жирного запаха благовоний и горелого мяса. Стараясь успокоиться, он стал читать поодаль надпись на богатом надгробии, она гласила:
— «Гнею Сентию, сыну Гнея, внуку Гнея из Терептинской трибы, принятому в эдилы по декрету декурионов, квестору, дуумвиру. Куратору морских кораблей, безвозмездно принятому в число корабельщиков Адриатического моря и в четверку винного рынка, патрону писцов и переписчиков, и ликторов, и рассыльных, а также глашатаев и менял, и римских виноторговцев, а также хлебомеров, стряпчих, весовщиков и государственных вольноотпущенников, и маслоделов, и каретников, и ветеранов, и рыботорговцев. Куратору юношеских игр. Сделал Гней Луцилий Гемала милостивейшему отцу».
«Боги, сколько званий было у этого человека! — мысленно воскликнул Катулл. — Как он преуспел в жизни! Он имел и государственные должности, и почетные обязанности, и выгоднейшие посты… А ведь пепел его лежит так же безмолвно, как и прах самого незаметного гражданина. Наверное, даже сын его, поставив этот великолепный памятник, забыл обо всех его доблестях и заслугах и живет в свое удовольствие, стараясь, подобно отцу, любой ценой преуспеть».
Он печально усмехнулся своим мыслям. Нашел ли блаженство в славе он сам? Или наивно радуется сознанию того, что стихи его не исчезнут сразу после его смерти и будут означать продление жизни? Нет, ему постыло навязчивое любопытство толпы. Он работает ради свершения предназначенного ему судьбой, втайне стремясь достичь совершенства и оправдать свою избранность.
Катулл отошел подальше, туда где находились ряды скромных могил. Он наклонился: на куске мрамора выбит стиль с табличкой и разорванный венок…
«Кто бы ты ни был, прочти мою жалобу тщетную, путник. Умершей безвременно в дни цветущей молодости, прекрасной Статилии Гиларе, поэтессе. Прощай, Статилия, да будет тебе благо! Покойся мирно, Гилара! Если мыслят умершие, помни меня, а мне тебя никогда не позабыть. Безутешный Фацилий».
Невольное волнение охватило Катулла. Как выглядела эта женщина? Какими были ее стихи? Кто этот Фацилий? Муж? Возлюбленный? Друг? О, несчастный, ты потерял свою красавицу, обладавшую поэтическим даром! И нет тебе утешения!
А неподалеку поэт скорбит о любимой жене, и теперь ему осталась одна отрада — поэзия… «Будь ты проклят, проклятый ужас Орка, что навек все прекрасное уносит!»
V
Из Галлии прислал стихи о беспримерной переправе легионов на остров Британию легат Цезаря Квинт Цицерон. Некогда он был единомышленником своего великого брата, но теперь усердно восхвалял победоносного императора.
А что же «отец отечества»? Возмущение охватило честных республиканцев, когда они прочитали его поэму, написанную недурным гекзаметром и названную претенциозно «О моем времени». Поэма превозносила полководческий талант Цезаря.
Галльскому проконсулу немедленно доставили послание Асиния Поллиона, в котором говорилось о приобретении такого сторонника, как Цицерон. К посланию прилагалась поэма Цицерона. В ответ Цезарь направил в Рим письма с пожеланием, чтобы их содержание, по возможности, распространялось среди общества. В одном из писем, с совершенно ясным намерением польстить Цицерону, говорилось:
«Его (Цицерона) триумф и лавры достойнее триумфа и лавров полководца, ибо расширивший пределы римского духа предпочтителен тому, кто расширил пределы римского государства».
На Форуме болтали, будто Цезарь в знак приязни и уважения послал Цицерону подарки стоимостью в десятки тысяч сестерциев.
Вообще главными богами Рима становились не владыка Юпитер, не Марс-Квирин, не Юнона, даже не фригийская Кибела и не египетский Серапис, а двуликий божок Янус и Вертумн — олицетворение перемен.
Что же касается Цицерона, то его славословия подвигам Цезаря, прикрываемые уверениями в патриотизме, все-таки казались поначалу только привычным потоком пышного красноречия. Но когда он, не устояв перед просьбой Цезаря, выступил на суде защитником проходимца Ватиния, от него отшатнулись даже некоторые из его друзей, и «отец отечества» получил малопочтенное прозвище «перебежчик».