— Не смейте кричать на меня, генерал!
— Что?! — У Клюева задрожала нижняя челюсть. — Ты нагрубил полковнику Кареву, а теперь мне грубишь?!
— И вы, генерал, и ваш Карев — бездельники! Все политработники — бездельники — и, не попросив разрешения, отец резко повернулся и вышел из кабинета.
— Прохницкий, ты за это ответишь! Ты долго будешь меня помнить! — выкрикнул генерал в спину уходящего отца.
«А что он мне может сделать? Я честно воевал, честно работал, не боюсь я их», — подумал тогда отец.
Единственно, о чем отец искренне сожалел, так это о том, что не смог помочь своему фронтовому другу. Подполковник Розенсон получил 10 лет без права переписки, был отправлен в лагеря, где сгинул бесследно. Место его захоронения не было известно ни жене, ни взрослым дочерям.
После инцидента отца с генералом Клюевым прошло всего три дня. Был воскресный день. Мама приготовила любимые папины щавельные щи. Во входную дверь кто-то позвонил.
— Открой, Болеслав! Это к нам кто-то на обед пожаловал, — сказала мама.
В комнату вошли трое в форме НКВД и двое понятых. Предъявили ордер на обыск. Перевернули в комнате все вверх дном. Из шкафа повыкидывали на пол постельное белье, одежду, обувь. Заглядывали под кровать, лазали на антресоли, внимательно обследовали со всех сторон пианино. И вдруг тот, кто предъявил ордер, будто бы невзначай положил руку на шкаф.
— Нашел! Так и есть! Секретный устав тыла войск ПВО! С какой целью, Прохницкий, вы держите дома секретный документ для служебного пользования?!
— Я не знаю, как он здесь оказался. Я никак не мог принести его домой, так как не имел к нему доступа.
— Прохницкий! Это вы будете объяснять не нам! Вы совершили серьезное служебное правонарушение. И отвечать будете по всей строгости закона.
Отца осудили на 5 лет и отправили в лагеря в Карагандинскую область.
Мы с мамой жили очень трудно. За работу в парикмахерской косметичкой она получала копейки, которых не хватало на еду. После работы вечерами мама ходила по квартирам своих клиенток и красила им брови и ресницы урзолом. Домой она приносила мелочь, сложенную в узелок из носового платка. На следующий день на эти заработанные деньги мама покупала в гастрономе пачку пельменей или двести граммов вареной колбасы.
…Отца выпустили по амнистии, после смерти Сталина, да и «секретный» документ был к тому времени «рассекречен».
Отец вернулся совсем другим человеком, от непотребной лагерной пищи болели желудок и печень, от подъема тяжестей болела спина, от сырого холодного карцера, куда его часто бросали за строптивый характер, развился полиартрит, от ударов кастетом по голове на Лубянке — нечеловеческие головные боли. Он потерял сон. Его нервы были расшатаны до предела. От каждого звонка в дверь он вздрагивал и просил маму: «Не открывай! Кто это может быть в это время?!»
Целыми днями он лежал на диване, отвернувшись к стене. Работать он не мог. В свои сорок пять лет он был больным, искалеченным человеком. ОНИ сумели его сломить.
Однажды он сказал: «Мне повезло, что умер этот усатый палач. Я бы сидел до звонка».
С этого дня мы с отцом стали чужими.
Я — дитя своего времени, воспитанная на принципах и устоях «самого могучего и справедливого государства в мире». Я испытала первое сильное потрясение в своей жизни, когда в раннее мартовское утро 1953 года услышала голос Левитана: «Дорогие соотечественники, товарищи, друзья! Наша партия, все человечество понесло тягчайшую, невозвратимую утрату. Окончил свой славный жизненный путь наш учитель и вождь, величайший гений человечества Иосиф Виссарионович Сталин». По дороге в училище я плакала. Плакали люди на улице, в автобусе, в метро.
На лицах многих была растерянность. В душах — страх: «Как же теперь мы будем жить без Него?..»
Во дворе возле училища толпились ученики и педагоги. Занятия в этот день были отменены. На 9 марта был объявлен траурный митинг. Я прочитала стихотворение, которое за одну ночь выучила наизусть:
Я искренне верила в то, что всем хорошим в моей жизни я обязана Сталину. Я любила его за постоянную заботу о нас, детях, и за то, что он создал нам такое «счастливое детство».
Наш конфликт с отцом закончился только после разоблачения Хрущевым «культа личности». Я училась уже в ГИТИСе, и для меня, и для многих студентов это было настоящим шоком.
Однажды мама протянула отцу конверт. «Тебе письмо. Служебное».
Он неторопливо распечатал его: «ОНИ просят меня в понедельник к 9 утра явиться во Фрунзенский райком партии».
— Надо обязательно пойти, — обрадовалась мама. — Почему ты молчишь? Ты пойдешь?
Отец закрыл глаза, отвернулся к стене и сделал вид, что уснул.
В понедельник, однако, он встал очень рано. Тщательно выбрился, нагладил брюки, до зеркального блеска начистил сапоги и, надев все свои боевые награды, поехал в райком партии на Метростроевскую улицу.
Из-за стола, навстречу ему, поднялся мужчина средних лет и, неся впереди себя вытянутую правую руку, сказал:
— Здравствуйте, товарищ Прохницкий. Проходите, садитесь.
Отец не подал ему руки.
Но райкомовского работника это ничуть не смутило. Он встал за свой стол и торжественным голосом, каким обычно в загсе объявляют молодым, что они теперь муж и жена, сказал:
— На меня возложена приятная миссия сообщить вам, что в связи с амнистией райком партии приносит вам свои извинения и восстанавливает вас в славных рядах КПСС! Поздравляю вас! — Он протянул отцу ту самую красную книжечку, которую вручили ему, раненому, под Москвой в 1941 году, ту, которую забрали у него при втором аресте.
У отца застучало в затылке, зашумело в ушах. Перед глазами поплыла серая пелена. Он уже не видел гладкого светлого лица райкомовского работника.
Перед ним сидел за столом генерал Клюев. «Ну что, Прохницкий, долго будешь помнить меня?»… Так это не Клюев, это «гориллообразный» следователь с Лубянки заносит над его головой кожаную перчатку с кастетом. Отец наклонился и закрыл голову руками. Но вдруг он почувствовал сильный удар резиновым прутом по ногам. «Зачем вы бьете по больным ногам? У меня же артрит», — хотел сказать отец, но не смог. Он услышал грубый, матерный окрик лагерного надзирателя: «В карцер этого наглого поляка. И три дня жрать не давать!»