что Бог дал его в пользование и потребует по нему отчета, что выражалось отчасти и в том, что именно в купеческой среде были чрезвычайно развиты и благотворительность, и коллекционерство, на которые смотрели как на выполнение какого-то свыше назначенного долга. Нужно сказать, что в России вообще не было того культа богатых людей, который наблюдается в западных странах. Не только в революционной, но и в городской интеллигенции к богатым людям было не то что неприязненное, а малодоброжелательное отношение. Даже в купеческих группировках на бирже богатство не играло решающей роли»[439].
Аристократы проигрывали свои состояния в карты, кормили целые таборы цыган, устраивали батального размаха охоты и т. п. «Некоторые из знаменитого российского дворянства считают за помрачение знатности своей сойти до мещанской бережливости. …Умножение долгов почитают они единственным и благороднейшим промыслом», — писал Сумароков[440].
писал Пушкин об образе жизни Онегина-старшего. Младший, судя по роману, продолжил традицию.
Европейцы с детства знали, как жить в соответствии с достатком. Если доход, скажем, тысяча гульденов, то положено иметь свой дом, если пять тысяч — пару лошадей, если десять тысяч — большой особняк с фонтаном, а если миллион, то иметь коллекцию старинной живописи и проводить лето на Ривьере. Есть правила, как вести себя сообразно со своим богатством. Русские же не умели и не умеют быть богатыми — в обществе отсутствовали стереотипы поведения богатых людей. Этих правил нет и сейчас. Достаточно посмотреть современные российские фильмы-лубки якобы о жизни «новых русских», чтобы убедиться — представления населения о богатстве не изменились с XIX века, когда крестьяне искренне полагали: «На царе-батюшке золотые лапти, бархатные обмотки, везде зеркала да мебель магазинна».
Русские богачи потому и ведут себя странно, что долгое время по-настоящему богатых людей просто не существовало. До XVIII века их было всего-то несколько десятков или сотен семейств, на протяжении большей части XVIII — несколько тысяч (в конце XVIII века, в относительно благополучный период, среднестатистический житель Российской империи тратил на покупки 17 копеек в год[441]), и лишь в XIX веке в провинции стали появляться относительно богатые люди неаристократического происхождения. Откуда им было взять адекватный образ жизни? Ну а XX век снова катком прошелся по социальной структуре, уравняв всех настолько, что тридцатипроцентная прибавка к зарплате казалась уже верхом материального благополучия.
«Желания людей становились все более непритязательны, — пишет Е. Ю. Зубкова о сталинской эпохе, но эти слова характеризуют отношение к богатству на всем протяжении русской истории. — …Набор благ, составляющий для большинства современников „предел мечтаний“, оскудел настолько, что стабильная зарплата, дающая возможность прокормить себя и семью, постоянное жилье, пусть даже комната в коммунальной квартире, уже считались подарком судьбы, настоящим счастьем. Восприятие счастья как отсутствие несчастья формировало у людей …особое отношение к жизни и ее проблемам»[442].
В русском фольклоре не закрепилось особо уважительного отношения к богатству. Если в сказке говорится — «жить-поживать да добра наживать», то под добром подразумевается необходимый набор имущества. Когда в сказке хотят подчеркнуть достоинства героя (даже если он царского рода), то говорят, какой у него кафтан красивый, сабля острая, конь резвый, терем высокий и так далее, — но никогда о цене и количестве символов богатства. Не могло быть в России больших личных богатств, передаваемых по наследству. В условиях, когда система качается то в стабильное, то в нестабильное состояние, мобилизует и перераспределяет, невозможно передавать из поколения в поколение сколько-нибудь значительные накопления.
А возможностей потерять имущество довольно много.
Во-первых, постоянные войны, преимущественно с кочевниками. Война с этим противником более разорительна, чем война с оседлым государством. В оседлых земледельческих странах население делится на воинов (комбатантов) и мирных жителей (нон-комбатантов), боевые действия не являются всенародным занятием. Если два земледельческих государства в ходе военных действий поубивали друг у друга больше половины мужского населения, то война прекращается автоматически — некому пахать землю, урожай падает. Обеднение страны не позволяет содержать армию. Война временно прекращается сама собой из-за того, что войско мельчает. Ждут, когда вырастет следующее поколение работников, которое сможет прокормить следующее поколение воинов. Неудивительно, что в европейской истории были и Столетняя, и Тридцатилетняя, и другие длительные войны.
Английский историк Роуз писал о войнах европейского средневековья: «Мы не должны смотреть на войну той эпохи как на нечто подобное тотальной войне современного общества: она была скорее способна поглотить избыток жизненной энергии общества, нежели обескровить его; она в основном занимала только тех, кому нравилось ею заниматься. И она не была продолжительной: она то вспыхивала, то угасала, особенно на море, где были длительные интервалы, когда ничего не происходило»[443].
Иное дело кочевая война. Технология кочевания такова, что при наличии лошадей для выпаса скота требуется лишь около 20 % мужчин племени. «Таким образом, из производственной сферы (небольшим числом ремесленников здесь можно пренебречь) высвобождался труд восьмидесяти процентов взрослых мужчин. Они могли целиком, профессионально посвятить себя войне. Эта особенность хозяйства кочевников позволяла им… наносить страшные удары земледельческим народам, значительно превосходящим их и численностью, и уровнем культуры»[444]. Если в ходе набега племя потеряло 80 % мужского населения, то с экономической точки зрения оно никакого ущерба не понесло. Достаточно по окончании войны разделить всех женщин между уменьшившимся в пять раз мужским населением и продолжать воспроизводство материальных благ и населения. Поэтому война для них объективно является экономически выгодным занятием — понесенные потери компенсируются захватом чужого имущества.
У кочевых народов в войне участвует практически мужское население, вследствие чего в качестве подлежащих уничтожению врагов рассматривается все побежденное племя, включая младенцев. Стереотипы поведения кочевников на войне традиционно кровожадны, они не делят противника на воинов и мирное население[445]. Земледельческий образ жизни ставит экономические ограничения слишком разрушительным войнам, у кочевых народов этого предела нет.
В войне с кочевым народом нельзя было позволить себе потерпеть поражение, это приводило к подлинной катастрофе. Жертвы и лишения мирного населения, угроза потери жизни и имущества в случае такой войны были гораздо серьезнее, чем в войне с оседлым государством. Русская же система управления вырабатывалась именно в годы борьбы с кочевниками. Сначала с хазарами, потом с печенегами, затем с половцами, потом с татарами (причем каждая последующая волна кочевого нашествия была в военном отношении сильнее предыдущей, и в силу большей военной эффективности эти волны сменяли друг друга).
Феофилакт Болгарский писал в X веке о печенегах: «Их набег — удар молнии, их отступление — легко и тяжело в одно время; тяжело от множества добычи, легко — от быстроты бега. Нападая, они предупреждают молву. А главное — они опустошают чужую страну, а своей не имеют. Жизнь мирная — для них несчастье, верх благополучия — когда они имеют удобный повод для войны. Самое худшее то, что они своим множеством превосходят весенних пчел, никто еще не узнал, сколькими тысячами они считаются: число их бесчисленно»[446].
Поход Батыя — лишь одно из бесчисленных кочевых нашествий. Так, лишь за последнюю четверть XIII века, «по подсчетам В. В. Каргалова, Орда провела не менее пятнадцати крупных походов. Многие города (это после Батыя) снова и снова разрушались: Переяславль-Залесский — четырежды, Муром, Суздаль,