Я не знаю, когда появился термин «аттестат зрелости», во всяком случае, это не советский канцелярит, а понятие, бытовавшее еще в дореволюционных гимназиях. Так или иначе, если на минутку вникнуть в его истинный смысл, станет смешно: какая там зрелость у этих детей! И страшно подумать, что беззаботно резвящиеся на «последнем звонке» мальчишки могут вот-вот стать солдатами настоящих войн.
Что же касается собственно знаний, то кому раньше, кому позже (а кому, впрочем, и никогда) открывается, что путь от казенного «обнаружил при отличном поведении следующие знания…» до сократовского «я знаю, что ничего не знаю» растягивается на всю жизнь.
М. Холмогоров. ОН РАЗРЕШАЛ СЕБЕ ПЕРЕЧИТЬ
Из Америки доносится знакомый голос. Нет, не по телефону, не по радио и не с экрана телевизора. Его звуковые волны поднимаются со строк, набранных гарнитурой «Га-рамон» в книге Ф. А. Раскольникова «Статьи о русской литературе». Слова узнаются далеко не все — они пришли с долгим опытом, но манера речи, манера мышления — та же. И потому первая реакция — мемуарная.
«Мне четырнадцать лет, ВХУТЕМАС…» ВХУТЕМАСа не было. Но было четырнадцать лет, и была «генеральная репетиция». Только, слава богу, не революции, а перестройки. Однако ж, как и первой генеральной, этой тоже свернут шею. Но отсюда, из 1 сентября 1956 года, из московской школы № 167 в Дегтярном переулке этого не видно.
А что видно? Чуть тронутый желтизной старый тополь за окном, на той стороне переулка дом профессора филологии Степана Шевырева, в котором, как станет известно, молодой Островский читал пьесу «Свои люди — сочтемся», что, впрочем, не спасет особняк от сноса. Но пока мы не знаем истории этого дома и видим лишь на желтой стене кирпичом выведенную аршинными буквами надпись: «Юрка дурак». Ясное, как назло, небо зовет назад, в каникулы, и переводишь взгляд в класс. От золотых шаров, астр и георгинов на учительском столе потягивает не начавшейся еще осенью — запах пряный и острый, его одного достаточно, чтобы как-то приподнять над обыденностью. И тут в класс стремительной походкой влетает новый учитель в блистающих очках, рыжие волосы — дыбом, а глаза за стеклами тоже блистающие каким-то романтическим светом. Романтизм в наших головах только-только пробуждался, и комсомол еще не спохватился наложить на него казенную, все опошляющую лапу. Как стало понятно спустя без малого полвека, в судьбу (и не только мою) вошел Феликс Александрович Раскольников, как пишут в ремарках драматурги — молодой человек, 26 лет.
Его предмет — литература. Это все, что написано буквами. Широкий жест за окно — надпись на стене «Юрка дурак» тоже литература. Но поскольку она не относится к категории художественной, ее мы изучать не будем.
Тогда так не формулировалось, но чувствовалось явственно: перед нами —
Тут еще был и контраст. До него литературу у нас преподавала типичная советская училка. Вокруг него — в большинстве московских школ — тоже. А советские средние учителя русской словесности были наказаны Богом наподобие персонажа старогерманских легенд — стоило им коснуться цветка, тот издавал зловоние. Любовь той училки к «певцу народного горя и страстному обличителю» Некрасову я одолел много лет спустя, нечаянно обнаружив, что Николай Алексеевич — действительно великий русский поэт.
А тут до нас не снисходили. Нас поднимали на свой уровень — уровень зрелого мыслящего человека. Потому что литература как предмет изучения — это разговор мыслящих людей, только и всего. И чтобы быть с Пушкиным на дружеской ноге, надо просто-напросто понять,
Упомянутый романтический блеск в глазах — отличительная черта той эпохи. Это был особый романтизм, невозобновимый в последующих поколениях — романтизм пробуждения общественной мысли, усыпленной «золотым сном» от безумцев в кожанках и с маузером на боку. Безумцев кого порасстреляли, кого укротили страхом, но сны остались. И теперь они навевались скучнейшими в мире газетами, бодрыми дикторскими голосами по радио и даже школьными учебниками, начиная с букварей.
В ту пору мальчиков при поступлении в первый класс приказывали остричь наголо, даже челочки запрещались. И кажется, вместе с волосами остригали под ноль мозги. До седьмого класса мы и росли с остриженными мозгами, почти безоговорочно веря всему, что льется в глаза и уши. Дома до поры на политические темы помалкивали, пока не грянул тот самый 1956-й. Из небытия стали возвращаться люди, чаще всего — справками, лживыми свидетельствами о смерти году в 1942-м или 1944-м: палачи списывали свои подвиги на войну. Но и живыми возвращались, и я смотрел на них расширенными от изумления глазами — пробуждался.
Учитель прозревал вместе со своими учениками и не стеснялся признаваться в этом. Нашей мысли тоже не давал заснуть. У него необидно было схлопотать двойку. Явная нерадивость убивалась иронической насмешкой, оригинальная мысль, не подкрепленная аргументами, удостаивалась той же оценки, однако ж факт оригинальности отмечался непременно. Так что такой «парой» можно было и погордиться. Зато трояк был оскорбителен. Их он раздавал за усердный, от сих до сих, пересказ учебника или дубового пособия «для учителей» Ермилова или Храпченко. Он разрешал себе перечить. И даже! — ставил за это пятерки. Если, конечно, перечишь с чувством, с толком, с расстановкой и до зубов вооружен аргументами. Мысль недоказанная — не более чем догадка. Догад не бывает богат, говорит русская пословица. Догадка беззащитна, она живет лишь эмоциональным пылом. Пыл угас, и догадка превратилась в пустую фразу. Упрямая вера превращает ее в новый предрассудок, формулу, исполняющую обязанность мысли, но не мысль. Мысль тогда свободна, когда доказана аргументами. Аргументы же вычерпывались непосредственно из текстов. Из внимательного, вдумчивого их прочтения.
Тихий восьмиклассник с «камчатки» в один прекрасный день проснулся всешкольной знаменитостью. Презрев репутацию, Феликс Александрович во всех классах, где он вел уроки, прочитал сочинение двоечника, отпетого всеми прочими учителями, о Печорине, сочинение, исполненное свежести и доказательности рассуждений о драматической фигуре русского умницы.
Учителя — мыслители устного жанра. Умные слова взлетают в воздух, колеблют атмосферу, заметно меняют ее, но, увы, в памяти остается лишь атмосфера, ее приподнятый над мышьей беготней дух, содержание же, суть произнесенных слов рассеивается. Спустя годы вспоминаешь с великой досадой: где ж они, те великолепные мысли о Грибоедове, Лермонтове, Белинском или Тургеневе? Книга Ф. А. Раскольникова «Статьи о русской литературе», выпущенная в свет благодаря вставшим на ноги его ученикам, уняла досаду.
Человек, профессионально занимающийся литературой, еще в школе попадает в плен чужих интерпретаций, в советские годы — обязательных, к тому же непременно марксистских. Беда еще в том, что в марксистской идеологии доля истины была. Только эту долю провозгласили полной и абсолютной истиной. На все вопросы давались простые и непреклонные ответы. «Арион»? — Декабристское стихотворение. И просто, и, что самое коварное, похоже на правду. И нужно умение прочитать «Арион» как бы впервые, глазами, не замутненными предшествующими интерпретаторами. Прочитать все, что было написано одновременно с «Арионом», чтобы понять духовное состояние поэта в 1827 году, и только тогда прийти к выводу, что «Арион» гораздо глубже и шире, чем это принято думать, что это стихотворение — «и о сложных отношениях Пушкина с декабристами, и о разнице между поэтом и политическим деятелем, и о роли ума и поэтической интуиции в восприятии жизни». Разумеется, изучены работы прошлых и современных