воспоминаний, в которых едва угадывались знакомые контуры, и лишь отдельные черты, намертво врезавшиеся в память – потрескавшийся край стены, кривой коготь на звериной ножке канделябра, особый покрой платья, чудная манера ставить ногу или носить кинжал – что-то особенное, присущее только этому человеку, строению или утвари отличали грезы между собой. Некоторые из фигур помнились яснее, их абрисы были резче, подобные тем, что острая игла гравера, бороздящая мягкий металл, оставляет на цинковой дощечке; другие почти растеряли свои очертания и напоминали картинки из жизни богов, намалеванные на плафоне храма мягкой кистью подмастерья, расписавшего, вопреки наставлениям мастера, не просохшую до конца штукатурку.
Рассказ Нумедидеса, сбивчивый и путанный, такой искренний и неуловимо лживый, растревожил душу государя, как если бы кто-то взбаламутил палкой отстоявшийся раствор мела, взвив вьюжистым вихрем мелкие частички, до того тихо лежавшие ровным илом на дне лохани. Он понял, что не найдет в себе сил вернуться в пиршественный зал, предстать перед двором, делая вид, что не замечает любопытных взглядов и злых насмешек, не сможет притворяться, что в королевстве его по-прежнему царит мир и покой, тогда как в душе властелина – мрак, тоска и опустошенность. И потому он покинул племянника, оборвав того едва ли не на полуслове, ничего не сказав ему, оставив гадать, какое решение примет; покинул и вернулся в свои покои, выпроводив слуг, медленно и устало опустился на неудобный стул с высокой резной спинкой и в неподвижности застыл, отдавшись во власть грез и горестных видений.
Закрыв квадратными, почти мужицкими ладонями, лицо, король вспоминал. Перед ним стройной чередой проходили те, чьи души уже много зим восседают у изножия трона Митры. Вот маркграф Серьен, его брат, скончавшийся от разрыва сердца в своих покоях, не успев даже испить перед смертью воды – чеканный кубок лежал рядом с его остывающей рукой. Вот супруга его, мать Нумедидеса, веселая толстушка, в чьих глазах огонь навсегда угас со смертью мужа… и она постепенно потеряла рассудок. А вот статный широкоплечий герцог Орантис, муж его сестры Фредегонды, что погиб, защищая форт Венариум от орд диких киммерийцев – тех самых, что, по слухам, вдыхают споры ядовитых грибов, дабы обрести бесстрашие в бою и презрение к смерти.
Вдова герцога ненадолго пережила мужа. Волоокая статная красавица, светловолосая Фредегонда утонула во время весеннего половодья, когда разлился неожиданно Тайбор, затопив мирно спящий Шамар. Немалый урожай душ людских собрали в ту пору легкоструйные зильхи – волшебные девы рек и озер; и теперь, как гласят предания, суждено их жертвам до конца времен прислуживать грозной Секване, их матери, что выезжает в канун новолуния на узорной ладье с носом в виде головы лебедицы… Тело Фредегонды так и не было найдено, но подобная участь постигла десятки несчастных – и, выждав полагавшийся по обычаю год, имя ее занесено было на храмовые скрижали, а жрецы получили наказ поминать королеву в числе усопших, взывая к милосердию Солнцеликого Митры. Вилер, с трудом примирившийся с утратой, всю свою нерастраченную братскую любовь перенес на ее сына, желтоволосого принца Валерия.
Вилер не мог заставить себя принять то, что Валерий, его Валерий, некогда рослый голенастый мальчик с врожденным благородством в голосе и жестах, возвратившийся, покрытый рубцами шрамов – нажитыми доблестью или злодейством? – после почти десяти зим отлучки превратился в хладнокровного убийцу, способного зарезать немощного жреца лишь за то, что тот, опираясь на мудрость старости, посмел воспротивиться его намерениям. Король не сомневался, что Нумедидес чего-то недоговаривал, был с ним не до конца откровенен, однако проверить его слова, увы, не представлялось возможным – из сбивчивых противоречивых речей неудачливых охотников он уже понял, что никто из них не сумел понять, что же произошло на поляне в действительности: все внимание придворных было поглощено внезапным появлением зловещего валузийского демона, восставшего от многовекового сна из тайной пещеры в корнях неохватного дуба.
Усталым жестом отняв руки от лица, Вилер притянул к себе кувшин, налил вина и долил в бокал из отдельного сосуда немного бодрящего отвара целебных трав, которым вот уже несколько лун усиленно потчевали его мнительные придворные целители. Обескураженный тем, что довелось ему выслушать от Нумедидеса, король не стал даже призывать пажа, дабы тот отведал напиток, как полагалось по обычаю, во избежание опасности отравы.
Густой отвар согрел кровь, и тупая боль, весь вечер терзавшая грудь короля, медленно угасла. Он рассеянно погладил священный талисман, висевший на груди – золотой солнечный круг с человеческим ликом, окаймленый пламенными протуберанцами, попеременно прямыми и искривленными, выкованный, если верить легендам, еще в те незапамятные времена, когда воздух был густым, подобно меду, по багровеющим небесам величественно громыхали колесницы древних богов, а молотом по наковальне в тайных кузнях орудовали не человеческие руки, но чешуйчатые скользкие конечности нелюдей, властителей древней Валузии.
Однако не древняя история интересовала сейчас короля, и даже в воспоминания погрузился он в поисках не примера или руководства, но лишь забвения. Всей натуре его, простой и прямодушной, претило оставлять безнаказанным совершенное преступление, да еще столь чудовищное, как убийство Верховного жреца – и все же у него не было иного выхода. Кто-то, возможно, упрекнул бы короля в малодушии или в том, что любовь к племяннику оказалась сильнее любви к справедливости… он готов был принять эти упреки. Но Вилер Третий ни перед кем не собирался держать ответа. Его решение было непоколебимо.
Он скажет всем, кто пожелает услышать, и будет до конца стоять на своем, что жрец Митры, достославный Гретиус, скончался собственной смертью, от разрыва сердца, не вынесши вида чудовищной твари – ибо это единственный путь избежать смуты в мирной державе; один Митра ведает, что случится, обвини он повелителя Шамара в предумышленном убийстве священной особы, не имея достаточных доказательств, кроме бессвязного лепета Нумедидеса.
И, помимо того, сказал себе Вилер, будет спокойнее для всех, если о жреце позабудут как можно скорее, чтобы никому и в голову не пришло доискиваться, как мог попасть к злополучному служителю Митры тайный талисман покойной сестры короля, Фредегонды.
ОБРАЗ КАРНАВАЛА
В пиршественной зале переливались мелодичные аккорды серебряных струн приглашенных менестрелей: Альгозо из Нейштреи, коему была доверена партия Его Величества короля Аквилонии, и Кольвига Лотанского, чьими устами вещал Главный Охотник. Примечательно было то, что впервые за много лет (даже самые пожилые из гостей не могли припомнить ничего похожего) на заключительной части праздничного пира не присутствовал ни один из упомянутых персонажей; посему короля представлял сенешаль Тарантии, герцог Ольваго из Котдэора, а принца Нумедидеса – жеманный граф Аскаланте, правитель Туны.
Принц Валерий почти не слушал медоточивые баллады певцов, он никогда не был охоч до искусства плетения словес, ничего не понимая в вызывавших восхищение полупьяных гостей многочисленных повторах одного и того же звука в строке, изощренных перекрученных рифмах, которые почему-то находились не в конце, как в старых добрых шамарских ронделлах, к которым он привык с детства; а в середине, и даже в начале стиха. Иногда обе половины строчки также звучали в унисон, и это почему-то вызывало особенное одобрение благородных аквилонских нобилей и их шушукающихся спутниц, которое они подкрепляли топотом и свистом, порой заглушающим пение позолоченных арф.
Валерию казалось, что лишь один человек в этой толпе разделяет его неприязнь к сладконапевным рифмоплетам, упивающимся своим никчемным ремеслом, подобно тетеревам на току, – это Ринальдо, его придворный писец и поэт. Кроме глумления над надоевшими гостями, в честь которых у него всегда был наготове ядовитый панегирик, в обязанности Ринальдо входило также исполнять роль герольда Шамара: он наводил порядок в запутанной родословной Валерия, часами просиживая в библиотеке родового замка; приглядывал за пажами, проверяя полноту и правильность вооружения, перед боем или турниром; и обучал ювелиров и художников всем тонкостям изображения герба шамарских правителей – красного единорога на золотом квадрате, нашитом на синем фоне.
Стоило прозвучать новому аккорду, извлеченному ловкими пальцами трубадуров из четырех десятков струн, окрашенных для удобства исполнителя в синие и красные цвета, как Ринальдо начинал морщиться, кашлять, сопеть; иногда нарочито хватался за голову, желая тем самым подчеркнуть проскочившую, по его