буйволовых рогов на стене.
Коротко говоря, мы провели в пути около месяца, довольствуясь чем придется. Однажды вечером мы остановились на ночевку милях в сорока от Бамангвато. К этому времени положение наше стало уж вовсе не завидным. Мы шли голодные, совершенно измученные, с израненными ногами. К тому же, у меня разыгрался острый приступ лихорадки, отчего я почти ослеп и совсем ослабел; силе моей не позавидовал бы и ребенок. Боеприпасов, в сущности, не осталось — один-единственный патрон к моей восьмикалиберке да три на обе винтовки «мартини», которыми были вооружены Ханс и Машуне. Итак, мы остановились на ночевку за час до захода солнца и развели костер — к счастью, у нас еще сохранилось несколько спичек. Помню, что место для привала мы выбрали прелестное. Сразу же за звериной тропой, по которой мы притащились, находилась ложбинка, окаймленная деревцами мимозы с плоскими кронами, а на дне ложбинки из земли бил ключ; чистая ключевая вода разлилась здесь озерком. По берегам рос кресс-салат, точь-в-точь такой, какой только что нам подавали к столу. Есть было нечего — еще утром мы прикончили остатки маленькой антилопы ориби, которую застрелили два дня назад. Поэтому Ханс — он стрелял лучше Машуне — взял два из трех оставшихся патронов к винтовке «мартини» и отправился на охоту в надежде раздобыть к ужину еще одну антилопу. Сам я слишком ослабел, чтобы идти с ним.
Машуне между тем обламывал засохшие ветки мимозы, чтобы соорудить скерм — шалаш для ночлега. Он поставил его ярдах в сорока от берега. За долгую дорогу львы причиняли нам немало неприятностей. Не далее как прошлой ночью мы едва не подверглись их нападению. Я нервничал, потому что из-за своей слабости не мог надеяться на себя. Не успели мы с Машуне закончить шалаш или, вернее, некое подобие его, как примерно в миле от нас раздался выстрел.
— Слышишь?! — напевно произнес Машуне по-зулусски, не то тревожась, не то радуясь. — Слышишь удивительный звук, который помог бурам повергнуть на землю наших отцов в битве при реке Блад? Ныне мы голодны, отец мой; желудки наши малы и сморщены, как высушенный желудок быка, но скоро они наполнятся добрым мясом. Ханс — готтентот, а значит, умфагозан — человек низшего сорта, но стреляет он как надо, конечно, как надо. Да возрадуется твое сердце, отец мой, скоро на огне появится мясо и мы воспрянем духом…
Вскоре солнце закатилось в своем алом великолепии, между землей и небом воцарилась великая тишина африканских дебрей. Львы еще не появлялись, вероятно, дожидаясь луны, для других зверей и птиц настала пора отдыха. Не знаю, как вам передать это ощущение полной тишины; мне, ослабевшему и встревоженному долгим отсутствием Ханса, она казалась зловещей, словно природа задумалась над некой трагедией, что разыгрывалась перед ее взорами. Тишина эта напоминала о смерти, а одиночество — о могиле.
— Машуне, — сказал я наконец, — где же Ханс? Из-за него у меня тяжело на сердце.
— Не знаю, отец мой, не знаю. Может быть, он устал и заснул, а может, заблудился.
— Машуне, ты же не ребенок, чтобы болтать такие глупости, — ответил я. — Скажи мне, видел ли ты хоть раз за все годы, проведенные на охоте бок о бок со мной, чтобы готтентот заблудился или заснул на пути в лагерь?
— Нет, Макумазан (это, милые дамы, прозвище, данное мне аборигенами. Оно означает — «человек, который встает ночью» или «который всегда бодрствует»). Я не знаю, где он.
Так мы переговаривались, и ни один не хотел произнести вслух то, о чем думал про себя. А думали мы о том, что с бедным готтентотом случилось несчастье.
— Машуне, — сказал я после долгого молчания, — спустись к воде и нарви зеленых растений, что растут там. Я проголодался, мне нужно поесть.
— Нет, отец мой, там, наверное, собрались духи. Ночью они выходят из воды и рассаживаются по берегам, чтобы просохнуть. Мне сказал об этом один исануси.[21]
При свете дня Машуне был храбрецом, каких я мало встречал, но суеверия имели над ним большую власть, чем над цивилизованными людьми.
— Что ж, мне самому идти, дуралей? — строго спросил я.
— Нет, Макумазан, если твое сердце тоскует по этой странной траве, как сердце больной женщины, то я пойду, даже если духи сожрут меня.
И он действительно пошел к берегу и вернулся с большой охапкой кресс-салата, который я принялся жадно есть.
— А ты разве не голоден? — спросил я рослого зулуса, смотревшего мне в рот.
— Никогда я еще не был так голоден, отец мой.
— Тогда ешь, — протянул я ему пучок кресс-салата.
— Нет, Макумазан, я не стану есть траву…
— Не станешь есть — умрешь с голоду. Ешь, Машуне.
Некоторое время он с сомнением разглядывал кресс-салат, а затем схватил несколько листьев и засунул их в рот с жалобным воплем.
— О, неужели я родился для того, чтобы питаться зеленой травой, как бык? Знай моя мать такое, она убила бы меня при рождении!
Так он причитал, поедая кресс-салат пучок за пучком. Прикончив все, Машуне заявил, что живот его полон дрянью, которая холодит внутренности, как «снег на горе». В другое время я бы рассмеялся — уж очень забавно он изложил свои мысли! Зулусы не любят растительной пищи.
Едва мы покончили с едой, как услышали громкое рыканье льва, который, видимо, прогуливался гораздо ближе к шалашу, чем нам хотелось бы. Вглядываясь в темноту и настороженно прислушиваясь, я различил блеск больших желтых глаз и хриплое дыхание. Мы громко закричали, а Машуне подбросил сучьев в костер, чтобы огонь отпугнул льва. Это помогло; на некоторое время лев исчез.
Вскоре взошла круглая луна, накинув на все серебристый покров. Редко видел я такое красивое полнолуние. Помню, что, сидя в шалаше, я мог разобрать в ярком свете неясные карандашные заметки в моей записной книжке. Как только появилась луна, к озерку у подножия холма потянулась дичь. С моего места было видно, как звери проходили по небольшой возвышенности справа от нас на водопой. Один самец крупной антилопы эланд остановился ярдах в двадцати от шалаша и подозрительно оглядывал его. Прекрасная голова и ветвистые рога животного четко выделялись на фоне неба. Я собрался было подстрелить его в надежде обеспечить нас мясом, но тут же вспомнил, что осталось всего два патрона, а попасть в цель ночью чрезвычайно трудно, и отказался от своего намерения. Эланд спустился к воде. Через минуту-другую оттуда донесся сильный всплеск, а затем быстро-быстро застучали копыта животного, пустившегося в галоп.
— Что это, Машуне? — спросил я.
— Тот проклятый лев, бык его чуять, — ответил зулус на английском языке, о котором имел весьма смутное представление.
Не успел он произнести эти слова, как на противоположном берегу озерка послышался звук, похожий на стон. В ответ совсем близко от нас раздался громкий прерывистый рев.
— Клянусь Юпитером! — сказал я. — Их двое. Они упустили антилопу; как бы им не вздумалось теперь поохотиться за нами.
Мы подбросили еще сучьев в огонь и принялись кричать. Львы удалились.
— Машуне, — сказал я, — посторожи, пока луна не станет вон над тем деревом, — к тому времени пройдет половина ночи. Тогда разбуди меня. Да смотри в оба, не то львы быстро доберутся до твоих негодных костей. Мне надо немного вздремнуть, иначе я не выдержу.
— Нкоси! — ответил зулус. — Спи, отец мой, спи спокойно. Мои глаза будут открытыми, словно звезды, и, как звезды, они будут сторожить тебя.
Несмотря на слабость, я не сразу смог последовать его совету. Начать с того, что у меня болела голова от лихорадки, а тревога за готтентота Ханса еще усиливала эту боль. Не меньшую тревогу внушала мне и наша судьба: как мы пройдем сорок миль до Бамангвато с израненными ногами, на пустой желудок, имея всего лишь два патрона? Не прибавляло спокойствия и сознание того, что поблизости во мраке бродит голодный лев, а то и целая стая; хотя такое уже случалось со мной, внимание было напряжено, а это мешало уснуть. Помнится, в довершение всех бед я томился по трубочке с табаком, но мечтать о ней тогда было все равно что хотеть достать луну с неба.
В конце концов я забылся неспокойным сном, в котором было не меньше кошмарных видений, чем