от пребывания на твердой почве. Правители Мессины предложили им разбить лагерь за стенами города, на склонах гор. Это было сделано ради сохранения общего спокойствия, ибо местные жители с недоверием относились к чужеземным войскам, пусть даже те и вооружались исключительно против врагов Господа, находящихся в Святой Земле.
Как бы то ни было, а время отдыха миновало быстро, и небольшой, но славно снаряженный флот пуатевинцев покинул гавань Мессины и устремился к Земле Господней – несчастной, истерзанной земле.
Только о любви, о ней лишь одной, можно сказать, и говорилось на большом празднестве в Блае перед отплытием Гуго Лузиньяна и сеньора Джауфре за море. Началось в Божьем храме, во время торжественной мессы, и за пиршественным столом поздно вечером еще не завершилось – всю ночь перед тем, как взойти пилигримам на корабли, шелестело по темным покоям: «любовь… любовь…»
Человек заключен в мир греха, как в темницу, откуда нет исхода. Иной раз мир сей соблазнительно хорош и полон плотских наслаждений, но он же чреват смертью и предательством. И только жалость и любовь освобождают от непосильной этой ноши, которая заставляет нас спотыкаться и погибать на каждом шагу, уводит прочь из мрачной юдоли в Заморскую землю – по зову Господа, на защиту Его святынь.
Для вящей убедительности не священник произносил все это, но как бы сам Иисус, искусно сделанный из дерева, раскрашенный и снабженный особым скрытым механизмом, позволяющим открывать и закрывать рот фигуры. Эта говорящая статуя, распятая и скорбная, была водружена на кафедру для наставления отплывающих паломников, и ее проповедь произвела на собравшихся огромное впечатление.
– Три вещи вам необходимы для спасения моих святынь, – говорил, мерно двигая нижней челюстью, деревянный Иисус. – Третья из них – сила, которой вы обладаете в избытке. Вторая – знание, и им наделены некоторые из нас. Наипервейшая же – милосердие, ибо только любовью совершается на земле добро.
Выступил тут один монах из ордена цистерцианцев и нарочно обратился к проповеднику с таким вопросом:
– Господи! Отчего же Ты не позаботишься о Своей земле Сам, без нашей помощи? Тебе ли полагаться на человеков, зная бесконечную слабость их!
Раскрашенное лицо поначалу оставалось неподвижным, а затем, к ужасу и восторгу собравшихся, глаза фигуры ожили и повернулись в глазницах, уставясь на вопрошающего. Деревянные губы произнесли:
– Глупец! Ведь и Я принес Себя в жертву не по необходимости, а по любви. Разве заслужил Я от людей такое страдание? Нет! Но Я безропотно принял его из жалости к вам. Говорю же вам теперь: тот, кто нынче не исполнится жалости к Моему Гробу, будет лишен своей доли в Царстве Небесном!
Тут, передаваемые из рук в руки, замелькали матерчатые кресты, и всякий стремился завладеть таким и приколоть себе на одежду, а затем, разгоряченные, с красными лицами и возбужденно блестящими глазами, люди повалили к выходу и разбрелись до завтрашнего утра, мечтая о Заморской земле, о встрече с Богом, о новой, безгреховной жизни и всяческих чудесах, которые предстоит увидеть и испытать на себе. А наиболее знатные из пилигримов были приглашены князем Блаи на пир, где их ожидало роскошное угощение и превосходнейшие музыканты и жонглеры, которым наказано было подбирать песни, соответствующие торжественному случаю.
И вот о чем там пелось:
о тяготах долгого пути, в конце концов приводящего пилигрима к свету;
о плотском страдании, приносящем впоследствии радость, и о тех, кто из любви к Богу согласен терпеть боль и лишения день и ночь;
о бесконечной любви, которую Бог питает к людям, и которую люди должны питать к Богу;
о любви, любви, любви, пронизывающей мир незримыми золотыми лучами, точно скрепами, – о любви, без которой рухнет мир и человек обратится в ничто…
А под конец вот какую тенсону исполнили двое жонглеров:
Тут Маркабрюн, сидевший за тем же столом, только на самом дальнем краю, не сдержал чувств – хлопнул ладонью по блюду и закричал:
– Клянусь Распятием! Тошнит иной раз и глядеть-то на баронов, которые только по виду остаются знатными господами, а как дойдет до дела – тут-то и обнажают свое истинное рыло, трусливое и жадное!
Он встал, покачиваясь, с полным кубком в руке. Годы не украсили гасконца – напротив, изжевали его, усилили природную худобу, оставили на лице мятые морщины, проредили и окрасили сединой волосы. Многие с неудовольствием смотрели, как Маркабрюн, злой и очень пьяный, готовится произнести речь, а Маркабрюн щурил глаза, ни на кого в особенности не глядя, и надсадно кричал:
– Все мы сродни Каину, как я погляжу, а Богу служить никто не желает! Хорошо же! Пусть распутные пьяницы, пусть обжоры, прелюбодеи, пузогреи и прочая рвань придорожная с баронским титулом и свинской душонкой, – пусть сидят в своем позоре, как в теплом дерьме! Пусть негодяи, верящие в ворожбу… – Тут он жадно присосался к своему кубку.
Покраснев от гнева, Гуго Лузиньян вскочил.
– Выведите ублюдка! – закричал он. – Я требую, чтобы этого горлопана…
– А, не нравится? – вынырнул из кубка ядовитейший Маркабрюн. – Кому, интересно, понравится такая правда? Иисус…
В этот самый момент слуга, подкравшись сзади, огрел Маркабрюна по голове, и тот упал, облившись вином. Он сразу ослабел: лежал на спине, не моргая, и праздно шевелил губами. Слуги поскорее утащили его.
Ночью сеньор Джауфре пришел проведать своего друга. Маркабрюн, уже почти не пьяный, с мокрыми волосами, лежал на кровати и бормотал, перебирая слова: