трясущимися боками, — выводила их когда-то малограмотная рука.
Валентин не стал читать письмо, а просто сложил его опять по старым сгибам и убрал в кисет. А когда он затянул завязки, то почувствовал, как потяжелел сестрин подарок. Несомненно, кто-то из бывших обитателей дома хранил в том письме свое сердце.
Так, меняя сердца, шел Валентин вместе со своим орудием, за Шальком и лошадью, от рощи до деревни с колокольней, от реки до железнодорожной станции, а потом однажды он проснулся от того, что Шальк кричит ему:
— Война кончилась!
От радости шалый, Шальк уже был пьян и едва держался на ногах, а белые глаза в орбитах у него вращались так, как за всю войну ни разу не бывало. Уж в каких только видах его Валентин видывал, да только не в таком.
Вышли они к железнодорожной станции. Там Валентин сказал:
— Сколько мы этих станций брали, а в город ни разу не входили. Я вот даже понять не могу, это была одна и та же станция или все время разные.
Шальк махнул рукой.
— Может, лейтенант знает?
Но лейтенант тоже не знал. Он из последних сил сипел, чтобы грузились в поезд.
Лейтенант был хороший, поэтому его все угощали шнапсом, а он не спрашивал, откуда это взято. Потом поезд поехал подальше от войны, и Валентин впервые за три года ощутил, что не ходит больше кругами, а движется по прямой линии.
В мирной жизни все складывалось у Валентина как у обычных людей. Сперва он навестил сестру и узнал, что та счастливо избежала двух сомнительных замужеств с тыловыми крысами, которые во время войны были большими начальниками, а в мирное время оказались уродами и проходимцами. Что еще важнее — ни один из красавцев-офицеров, что проходил через Айзенбах — родной город Валентина, — не сумел увлечь Маргариту на сомнительно-сладкий путь порока. Ведь у нее не было сердца, которым можно было бы играть и которое можно было разбить.
Поэтому Маргарита охотно вышла замуж за Шалька, а тому не было никакой нужды в ее сердце, лишь бы на кухне водились жареные сардельки, а в патефоне булькал по выходным вальс «Дунайские волны». Брак этот оказался очень спокойным и благополучным.
Как-то раз Маргарита призналась брату (они иногда, как в детстве, секретничали по вечерам на кухне):
— Будь у меня сердце, Валентин, — я и дня бы с твоим Шальком не прожила! Как можно любить его, такого невзрачного да скучного?
— Он на войне другой был, — ответил Валентин. — Он на войне был верным другом, веселым и храбрым.
— Дома он только с сардельками храбрый, — вздохнула Маргарита. — А веселый только сам с собой, под патефон и шнапс.
— Зато он по-прежнему верный, — возразил Валентин. — А ты какого мужа бы хотела? Такого, чтобы изводил тебя ревностью, скупостью или изменами? Такого, чтобы бил тебя и позорил при детях?
— Да уж, ты прав, братец, для меня и Шальк хорош, — согласилась Маргарита и расправила на себе фартук. — А вот только я все думаю… Как бы оно повернулось, если бы я еще могла любить? Если бы у меня по-прежнему было сердце?
— Да все то же самое и было бы, только гораздо больнее, — ответил Валентин. — Ты пойми, Маргарита, человек — он и без сердца живет за милую душу. Вот видела ты, как черепаха ест? У нее во рту зубов совсем нет, а только твердые пластинки. И ими она отлично перетирает всякую пищу. И очень ей удобно, и никакой зубной боли. Так и ты, Маргарита, научись любить без сердца: тепло с тобой и надежно, и никаких страданий.
— Все равно, — сказала она тихонечко, упрямо так, — все равно мне бы хоть на денечек… хоть на два удара бы…
— Ладно, — ответил ей брат. — Достану я тебе сердце.
А люди где только не хранят свои сердца! Кое-кто отдает их тем, с кем поклялись перед алтарем, что проживут в любви и согласии всю свою жизнь. На такие сердца Валентин посягнуть бы, конечно, не посмел. Но таких сердец, к счастью, всегда мало.
В воздухе постоянно носится взад-вперед некоторое количество ополоумевших мамашиных сердец. Нужно только знать, где смотреть, и уметь правильно прищуриваться. Вот вложит мамаша все сердце в отпрыска, а потом давай то отбирать, то обратно впихивать: «Гляди, всю мою жизнь я на тебя угробила! Гляди, всей моей жизнью я для тебя пожертвовала!» Отпрыск уж отбивается, как может, плачет: «Заберите, мама, от меня ваше сердце, не надо мне его!» — «Как — не надо? — оскорбляется мать. — Да как же не надо? — волнуется она. — Надо тебе, надо, мама лучше знает, что тебе надо!» И втискивает ему нежеланный дар обратно, да еще поверх утрамбовывает кулаком… а после ведь снова отбирает, да еще и сердце отпрыска прихватить норовит. Сплошное мучение! Нет, не нужно Валентину таких сердец. Мало ли какая беда от них потом выйдет.
Прошел Валентин мимо банка. Остановился, глядя на окна, забранные решетками. Там в любой ячейке, в любом сейфе сердца заперты десятками, хоть на веревку их нанизывай, но все мелочь, поди, или вообще фрагменты. Люди после войны стали гораздо умнее, чем были до войны. Научились безболезненно членить свое сердце. Кусочек себе, кусочек в банк, кусочек в церковную кружку.
Кстати, вот и в церковную кружку Валентин заглянул, не побрезговал, а там — одни опилочки да огрызочки, как будто с краешку пооткусывали, осторожненько, чтоб цельность не сильно нарушить.
Да что ж ты будешь делать! Маргарите ведь большой любви хочется, чтобы полным сердцем, а не только рассудком, чтоб нормальными зубами, а не деснами, как черепаха.
Не заслужила Маргарита обрезочков и опилочек. Ограбить бы ради нее банк — так ведь и там такое добро хранится — сущая дрянь. Кто же хорошее сердце в банк положит?
Шел Валентин себе, шел и выбрался в предместье. Здесь дома стояли одноэтажные, за заборами, кое-где весело брехали собаки, довольные, что им нашлось какое-то дело, и бежали вдоль заборов, провожая Валентина. А в одном заборе обнаружилась прореха, и Валентин беспрепятственно проник во двор.
Здесь не наблюдалось большого порядка или какой-то особенной красоты, однако заметно было, что живут в этом доме с удовольствием и больше всего ценят простые земные радости.
Валентин укрылся в тени яблоневого дерева, чтобы оглядеться получше и прикинуть — где здешняя хозяйка, фрау Кнопфель, может держать свое сердце. Уж точно не при себе.
И тут нахлынули на Валентина воспоминания о войне — на первый взгляд, очень некстати, — и о том, как спать хотелось, и еще о том, как хотелось есть. Взгляд Валентина сам собой устремился к хозяйскому леднику, и улыбка вдруг вспыхнула на его губах: ну конечно же! Крадучись, Валентин подобрался к тяжелой деревянной двери, отворил ее и проник внутрь.
Там было холодно и пахло простоквашей. Валентин подождал в полумраке, пока глаза опять начнут видеть после дневного света, и осторожно огляделся. Он держался в леднике фрау Кнопфель так, словно за каждой бочкой, за каждой колбасной связкой мог прятаться снайпер.
И тут он увидел большой горшок.
Это был почтенный старинный горшок, очень пузатый и до краев наполненный сметаной.
— Эй! — воскликнул горшок. — Что это ты здесь делаешь, голодранец?
— Я не голодранец, — обиделся Валентин, — а солдат N-ского полка Валентин Фихтеле.
— Ха-ха, Фихтеле! — отреагировал горшок. — Так я тебе и поверил. Ты нарочно называешь мне неправильную фамилиеннаме, чтобы я потом не мог заявить бай дер полиц. Ну, сознавайся, что ты здесь делаешь?
— Мне нужно еще одно сердце, дополнительно к моему, — признался Валентин, — а такие люди, как фрау Кнопфель, обычно хранят свои сердца в леднике. Оно и безопаснее — как для семейной жизни, так и для семейного бюджета. Ведь если твоя фрау прогневается на домашних, то с легкостью поотрывает им