Зарницын обернулся в сторону спящего Веточкина, несколько мгновений рассматривал его с легкой насмешкой, в которой, однако, виделось что-то ласковое и едва ли не материнское, а затем покачал головой: – Нет, боюсь, придется говорить самому…
Ладно, слушайте. В последний раз я встретился с Бельским снова на базе. Его привезли сюда совершенно разбитого. Горячка, о которой так много судачили наши эскулапы, была белой: Александр чрезвычайно много пил и сильно навредил своему здоровью. Говорят, все его лихие выходки на глазах у враждебных вождей были по сути своей лишь пьянством: проглотив винтом бутылку водки, он расхаживал под пулями с безразличным видом или, того хуже, мчался в атаку, не закрыв верх глайдера и паля из автомата, высунувшись по пояс. Впрочем, этого я собственными глазами не видел.
От житья в гарнизоне Бельский быстро опустился, начал пренебрегать формой и даже навешивал на себя дикарские украшения: наши лихачи часто так делают, уверяя, что это-де помогает им лучше понимать противника.
Говоря коротко, друг моей юности превратился в совсем другого человека – дешевого мистика и гарнизонного пьяницу.
Завидев Бельского на базе, я первым делом бросился к нему, поскольку обрадовался встрече, – несмотря ни на что, я продолжал любить его. Он, казалось, совсем меня не узнавал. Меня поразили тогда его мертвые, остекленевшие глаза. Я стал спрашивать его о Лине, но он…
Князь сглотнул и приложил ладони к горлу. Видно было, что ему трудно продолжать, однако я проявил бессердечие и своим ожидающим молчанием понудил его говорить дальше: я должен был узнать окончание истории!
– Он сказал, что не знает никакой Лины и впервые слышит о ее бегстве к нему в армию… Это так поразило меня, что тем же вечером я отправился в собрание для того, чтобы напиться. Я ничего более не спрашивал его – ни о Лине, ни о причинах, по которым он так опустился. Все в жизни сделалось мне безразлично.
В собрании я опять увидел Бельского. Он уселся играть против меня, некоторое время развлекался тем, что осыпал меня насмешками, пока я размышлял над следующим ходом, а под конец опустился до того, что начал передергивать.
Я попробовал было образумить его, но он вдруг встал, швырнул карты мне в лицо, прилюдно назвал подлецом, добавил еще кое-что… Словом, выхода не оставалось, и Бельский открыто обрадовался, когда я принял его вызов. Я видел, что он намерен убить меня. Что ж! Пусть совершится и это преступление; иному требуется в своей низости дойти до самого дна, чтобы начать восхождение. Сперва он соблазнил невесту друга, затем, не оценив порыва влюбленной девушки, безжалостно бросил ее; а под конец он застрелит обманутого им человека. Если для того, чтобы обратиться наконец к покаянию, ему потребовалась моя смерть – умру. Авось образумится.
– Помилуйте, князь, не слишком ли благородно? – вмешался капитан Ливен-Треси. – Помнится, в собрании вы произносили несколько иные слова…
– А вы, мосье Лоботрясов, помалкивайте! – вдруг проснулся пьяный Веточкин. Он пробормотал еще несколько бессвязных фраз и вновь обмяк.
– Я говорю сейчас о своих чувствах и мыслях, а не о словах и поступках, – возразил князь. – Во время дуэли я выстрелил в воздух, что могут засвидетельствовать все присутствовавшие при том; Бельский же пальнул, целясь мне в голову и попав в грудь: по старому обычаю, пистолеты не были пристреляны – это увеличивает роль случайности. Случайность и спасла мне жизнь: попади Бельский туда, куда целился, я бы сейчас гнил в могиле.
Финал вам известен: Бельский бежал из-под домашнего ареста и стал разбойником…
Князь развел руками, как бы показывая, что не видит своей вины в произошедшем: кажется, он действительно сделал все что мог для спасения Бельского…
Я возвращался к себе на квартиру, полный самых сильных впечатлений. Князь Зарницын по-прежнему нравился мне; после его искреннего рассказа, во время которого князь совершенно себя не щадил, он, пожалуй, был мне еще симпатичнее. Что до Бельского – я знал, что существуют такие люди: все в их жизни мутно, и все, к чему они прикасаются, мгновенно обращается в прах. Совершив в ранней юности первую ошибку, они уже не могут ступить на верный путь, и любая их попытка что-либо исправить приводит к еще худшим последствиям.
Судьба бедной Лины также взволновала меня, и я даже увлекся было мечтой отыскать ее на Варуссе и доставить на Землю под другим именем, чтобы она могла хотя бы начать жизнь сначала, не имея запятнанной репутации…
Мои размышления прервал Веточкин, который догнал меня неловкими, косыми прыжками и тотчас принялся болтать чуть задыхающимся голосом. Меня поразило, что он совершенно трезв: счастливый юноша – проспался за полтора часа, и к тому же никакого похмелья!
Свою болтовню он начал с того места, на котором для него оборвалась беседа, – со злополучного денщика Ловчия, избитого варучанкой.
– А что все привязались к этому Ловчию? Бельский его, кстати, ценил. У нас в полку у многих денщики были с придурью, но Бельский всех превосходил: Ловчий, если его чуть подпоить и вызвать к гостям за какой-нибудь малой надобностью, с первого же вопроса заводился и препотешно рассуждал о литературе. Особенно бранил Василья Львовича Пушкина за легкомыслие и мелкость тематики. Бельский угорал со смеху, да и остальные веселились. Я после Александра спрашиваю: “Ты ведь знал, что он у тебя приворовывает, что же не пресек кражи?” А Бельский отвечает: “Да такой он, право, забавный протоканалья, – как-то жалко было из-за мелочи с ним ссориться”. После у поручика Глебова денщик-негр появился, он Глебова называл “масса” и играл на губной гармошке – тут уж, конечно, Бельский отошел на второй план…
– Негр небось придуривался, – сказал я.
– А как же! – легко согласился Веточкин. – Но через эту придурь он имел такое количество благ (Веточкин произнес, дурачась, не “благ”, а “благ-г-г-г”, дабы усилить эффект от сказанного), какое прочим не снилось. Глебов даже договорился с одной варучанкой, чтобы та за отдельную плату пекла негру яблочные пироги. Не по вся дни, конечно, а только по воскресеньям, но поверишь ли, Ливанов, мне и того не перепадало…
Отдых на базе пошел мне на пользу: несмотря на бессонные ночи за картами и сигарами, я окреп, порозовел и даже под конец начал заниматься с гантелями, так что в свой полк вернулся исключительно свежим и таковым предстал пред начальственные очи.
Полковник оглядел меня одобрительно и тотчас дал поручение. Дело в том, что поблизости сильно зашевелились незамиренные варучане: они то нападали на наши посты, то грызлись между собой.
– Хорошо бы точнее узнать, что там у них сейчас происходит, – сказал полковник, описав мне обстановку. – В частности, кто они: новое племя, которое перекочевало в здешние края и теперь ссорится с местными? Или просто две банды? Из штаба, как вы понимаете, я этого не вижу.
Я хотел было заговорить, но он остановил меня плавным жестом широкой ладони:
– Разумеется, от вас не требуется проникать на территорию этих племен. Слишком опасно – я не желаю вами рисковать. Но съездить к моему куму – съездите. Поболтайте с ним. Заодно и подарки от меня передайте.
Отточенным, привычным движением полковник выдвинул нижний, высокий ящик своего стола, куда как раз стоймя помещалась бутылка водки, и извлек несколько сосудов, источающих хрустальное сияние.
Своим “кумом” полковник называл князя Гессея, у которого наш командир крестил всех детей (а детей этих у Гессея было, кажется, шестнадцать). Шестнадцатикратное кумовство связывало их “крепчайшей солью”, так что я действительно ничем не рисковал, выступая в роли посланника от столь важного для Гессея лица, да еще прибыв к нему с дарами.
Из разговоров с Гессеем я узнал даже больше, чем предполагал и на что надеялся. Незамиренные варучане точно были разбойниками: две банды схлестнулись друг с другом на берегах речки Швенеляй (русские солдаты именовали ее “Вертихляй” из-за чрезвычайно извилистого русла).
Предводитель одной из банд, по описанию Гессея, был персонажем какой-то исключительной, почти нечеловеческой храбрости, и, поскольку судьба совершенно явно покровительствовала сему бандиту во всем, прочие охотно ему подчинялись.