– И в мундире, и в кандалах, – добавила Стефания. – Как Мария Волконская.
– Мария Волконская в первую очередь любила кандалы и уже во вторую – своего мужа, – сказала Татьяна Николаевна, морщась. – И потом, Стефания, какое это имеет отношение к орангутангу?
– Похоже, никакого, – признал Штофреген. – Но Аркадий-то каков!..
Аркадий Рындин, хозяин и дрессировщик орангутанга, при разбирательстве дела все вины переложил на господина офицера и фактически вышел сухим из воды. Его дядюшка, архитектор и собиратель бабочек, оплатил символический штраф, а Аркадий украсил свою афишу изображением орангутанга в опере и соответствующими надписями, отчего и сборы возросли в три раза.
– Аркашка хотя бы мог предупредить, – продолжал Штофреген, который, очевидно, совершенно не был зол на дрессировщика за то, что тот сдал его с такой легкостью и охотой, – что Жюльен выступает под музыку из “Фауста”. Так нет же, каналья, смолчал! Жюльен – действительно умница. Видели, как он фрак носит? Не всякий надворный советник с эдаким изяществом носит!.. Он и сидел смирно. Я ему мороженого купил. А билетер ничуть не удивился, завидев меня с приятелем. “А, – говорит, – господин царскосельский гусар, насчет вас меня предупреждали…” Все бы прошло наилучшим образом, если бы не “Фауст” проклятый… Жюльен как заслышал знакомую музыку – весь напрягся, бедный: его же за это хвалят, угощают… Разве удержишь орангутанга? Он и вырвался…
– Скажите, – перебила Татьяна Николаевна, – для чего вы это сделали? Если отвлечься от любви к обезьянам. Зачем?
Штофреген помолчал немного.
– Если я скажу, что обезумел от любви к вам, вы ведь не сочтете причину достаточно уважительной, – проговорил он наконец. Он опустил голову и долго смотрел на скатерть, а потом поднял взгляд на Татьяну Николаевну и улыбнулся. – Но если отбросить подробности, то вот вам самый прямой ответ.
– Глупости! – Она вспыхнула.
Тут опять возник лакей с огромным коктейлем для Стефании. Мороженое всевозможных цветов, усыпанное орехами, тертым шоколадом, цукатами и свежими фруктами, громоздилось в форме витой башни. Стефания взяла ложку и смело порушила самое основание башни.
Штофреген грустно смотрел на Татьяну Николаевну.
– Согласен, это было глупо, – признал он, – но я ведь только что объяснял, что обезумел от любви. Я как будто переместился в совершенно другой мир, где действуют иные законы, для обычной жизни неприемлемые. Положим, ваш папенька…
Татьяна Николаевна протянула ему бокал, чтобы он налил ей еще вина.
– Я не успеваю за вашей мыслью, – сказала она. – Она скачет, как орангутанг. При чем здесь мой папенька?
– Ваш папенька вряд ли одобрил бы поползновения на ваш счет со стороны подпоручика, пусть даже Царскосельского гусарского – но все-таки учебного – полка. К тому же я не просто остзейский барон, а фальшивый остзейский барон. То есть еще более двусмысленная и зловещая фигура, чем это могло бы показаться. Так каким же образом я мог завоевать его симпатию? Только какая-нибудь резкая, экзотическая выходка, которая говорила бы о сходстве наших вкусов!
– Выражайтесь яснее, – приказала Стефания и вернулась к сосредоточенному разрушению башни.
– Господин Терентьев полагает, что Мариинский театр являет нам символ вырождения классического искусства, – продолжал ободренный Штофреген. – Стало быть, всякий, кто разделяет его воззрение, может надеяться на некоторую симпатию с его стороны.
– И что вам мешало подойти к папеньке во время какого-нибудь приема и заговорить с ним на эту тему? – осведомилась Татьяна Николаевна.
Штофреген и Стефания поглядели на нее с двух сторон с совершенно одинаковым выражением удивления на лицах.
– Превосходно! – иронически воскликнул Штофреген и залпом допил вино. – За кого вы меня принимаете? За человека, лишенного всяких понятий? По-вашему, я во время приема подхожу к господину Терентьеву и произношу такой текст: “А кстати, господин Терентьев, я тоже против вырожденцев из Мариинского…” Да? Он смотрит на меня сквозь пенсне, – Штофреген очень похоже передразнил привычный жест господина Терентьева, – и пожимает плечами. Ибо примет меня за дурака. И не без оснований. Так, по-вашему?
– И вы сочли, что лучше… – начала было Татьяна Николаевна.
Штофреген наклонился к ней через стол и жарко схватил за руку, но тотчас, опомнившись, выпустил.
– Только вообразите себе: весь город заговорит о том, что на “Фаусте” в Мариинском в ложе сидела обезьяна и никто на это не обратил внимания. Как будет скомпрометирован театр! Разве ваш батюшка не одобрил бы этого? Разве не признал бы, что я молодец?
– Он так и сказал, – брякнула Стефания, не обращая внимания на пронзительный гневный взор старшей сестры. – Сложил газету и рокотал на эту тему больше получаса. Сидор Петрович вполне разделил с ним это мнение. “Я, – говорит Сидор Петрович, – видал, как они через задний ход орангутанга тащили, очень в духе новомодного искусства”.
– Вы перестарались, – сказала Татьяна Николаевна, обращаясь к Ивану Штофрегену.
– Военная карьера окончена, – согласился Штофреген, – но это еще не означает, что окончена самая жизнь. Вы будете писать ко мне на Этаду?
– Запаситесь сборниками старинных писем! – сказала Татьяна Николаевна. – Недавно издали целое собрание. Читайте и плачьте!
– А если серьезно? – настаивал он.
– Сперва вы напишите. Пришлите адрес. – Она встала. – Нам пора. Стефания, заканчивай! Не провожайте нас, господин Штофреген.
Он встал и взял ее за плечи. Она изо всех сил нахмурилась, и тогда он поцеловал складочку меж ее бровями.
– До свидания, Татьяна Николаевна.
Дорогая Стефания!
Пишу Вам с нового места, сам не зная, когда дойдет до Вас этого письмо и случится ли такое вообще. Однако, рискуя малым, надеюсь выиграть много и сохранить, по крайней мере, в неприкосновенности нашу дружбу.
Времени здесь у меня предостаточно, поэтому буду писать обо всем, на что упадет взгляд, подобно простодушному дикарю, поющему свою бесхитростную песнь.
Этада представляет собой грустный мир, где бо?льшую часть суток все погружено в розовато-палевые сумерки. Толстый слой облаков не сходит с неба; здешнее светило едва прокладывает себе путь и теряет бо?льшую часть своих сил по дороге к бедной почве. Растительность здесь обширная, по большей части отличающаяся широким темным листом и мелкими бледными цветочкам, – будь они девицами, я бы сказал, что они имеют обыкновение от обмороков и дурноты растирать виски уксусом. Но увы! Они суть лишь бессловесная флора, и не их вина, что один лишь их вид навевает уныние.
Обиталище наше располагается в чаще невысокого леса, где столько разного рода вьющихся растений-паразитов, что непонятно делается, на чем же они, собственно, паразитируют. Говорят также, что спать на открытом воздухе небезопасно: несколько лет назад одна девушка-ботаник слишком увлеклась работой и задремала среди мягких мхов; и что же? Даже следа от нее не нашли, за исключением почему-то башмачков – их придирчивая флора по какой-то причине отринула и оставила лежать на поверхности. Все прочее безвозвратно растворилось в почвах Этады.
К чести здешней растительности следует сказать, что она довольно питательна, особенно своими кореньями, и не слишком агрессивна, поскольку медлительна и способна одолеть лишь спящего человека, да и то постепенно.
Медлительность и упорство – вот ключевые понятия здешней жизни, и касаются они не только зеленых членов общества Этады, но также и членов всех прочих окрасов и фактуры кожи.
Десяток гладкокожих, говорящих по-русски и ходящих на задних ногах, – надеюсь, Вы уже догадались, о ком идет речь, – проводят дни свои в пяти небольших легких домиках, служащих укрытием от ветра и дождя, ползучих растений и насекомых; сказать, что они также помогают охранять уединение, было бы