В клубе меня ожидал еще более неприятный прием. Большинство господ офицеров поглядывало на меня с сочувствием, как на душевнобольного, проще сказать, дурачка, двое или трое (не назову сейчас их имен) хохотали у меня за спиной и делали недоуменные лица, едва лишь я к ним поворачивался, а один, именно корнет Лимонов, приблизился с вопросом:
– Скажите, Мухин, это правда, что вы видели варучанского черта и даже осязали его?
Я ответил осторожно, что это чистая правда и что черт далеко не так красив, как воображается иным истерическим девицам, главная мечта коих – заставить (своей пылкой страстью) дьявола раскаяться.
– А, – сказал Лимонов.
Я уже понял, что его выбрали для того, чтобы он поднял меня на смех и завершил дело дуэлью, и приготовился отвечать в соответственном духе; но тут вмешался Алтынаев.
– А я скажу вам, господа, – проговорил он, – весьма опасно не верить в дьявола. И кто в него не верит, тот сильно погрешает, а главное – подвергается большой опасности. Что до меня, то я однажды видел его лицом к лицу.
Все притихли и замолчали, поскольку г-н Алтынаев считается образцом чести и рыцарского поведения. Так что он беспрепятственно продолжил свой рассказ.
– Это была женщина… – Он вздохнул. – Красивая молодая девушка, незамужняя. Она жила по соседству; ей было лет восемнадцать, может быть, девятнадцать, а мне – четырнадцать. Часто мы переглядывались, встречаясь на улице, и однажды она завлекла меня к себе в дом. Сперва она показывала какие-то шкатулки, черепаховые и перламутровые, – она собирала коллекцию, – а затем вдруг схватила меня и стала целовать. В первые мгновения я потерял голову и начал отвечать на ее поцелуи, но затем взгляд мой упал на образ Божьей Матери, висевший в углу, – не комнаты, а прихожей, которую было видно в приоткрытую дверь. И тут меня словно током пронзило: ведь я хотел сейчас предаться незаконной любви прямо на глазах у Богродицы! Я оттолкнул от себя девицу и попросил ее прийти в себя. И тут…
Алтынаев замолчал – и молчал почти с минуту, пока у всех мороз не пробежал по коже.
– И тут, – заключил он тихо, – она вдруг совершенно не своим, чужим, почти мужским голосом сказала: “Ненавижу тебя. Ты мне все испортил”. И затем упала без чувств.
Несколько времени все безмолвствовали под впечатлением рассказа, и особенно – того тона, которым Алтынаев произнес последнюю фразу. Было очевидно, что та давняя история глубоко потрясла его.
Затем корнет Лимонов, стараясь говорить небрежно, заметил:
– Фью, да ведь в этом нет ничего особенного – ваша несостоявшаяся возлюбленная пребывала в состоянии сильного возбуждения, что доказывается потерей сознания. Должно быть, она говорила в бреду.
– Должно быть, – спокойно откликнулся Алтынаев. – Но в том-то и дело, что в подобных вещах мы никогда не можем быть уверены и никогда не знаем наверняка.
Благодаря этому заступничеству, как я уже говорил, насмешки надо мной сделались редки и скоро вовсе прекратились, и спустя пару недель все уже считали, что я всего-навсего испытал сильное потрясение, попав в плен, а затем чудесно вырвавшись на волю благодаря моему бывшему слуге.
Бурагана заключили на гауптвахте и держали там все время, пока не завершились стычки наши с Наоем.
Сидя на гауптвахте, Бураган мой ожидал, пока его квалифицируют как вражеского лазутчика; г-н Комаров-Лович, впрочем, медлил с определением, поскольку вражеского лазутчика пришлось бы отправлять на Землю для дальнейшего расследования либо расстреливать на месте, а ни того, ни другого делать с Бураганом ему, очевидно, не хотелось.
Вы уже читали, должно быть, в газетах о том, как мятеж Наоя был остановлен и что это стоило нам жертв. Не буду повторяться. Остатки разбитого воинства рассеялись. Не знаю, какова их дальнейшая судьба: приютили ли их в других оазисах или же они сгинули в пустыне. Корнет Лимонов умер от ран на второе утро после сражения; мы нехорошо с ним расстались – почти в ссоре, о чем я Вам только что отписал. Надеюсь, теперь мы с ним примирились и он в ином мире простил меня так же, как я простил его на земле.
Что до Бурагана, то мне наконец позволили навестить его. Солдат на всякий случай караулил под дверью все то время, что я находился у Бурагана, однако мне шепотом сообщили, что дикий приятель мой впал в своего рода ступор и от меня ожидают, что я сумею его несколько оживить.
Бураган сидел на койке, скрестив ноги и сложив руки на животе. Едва ли он замечал происходящее вокруг него.
Я остановился посреди комнаты и спросил его, как он себя чувствует. Очевидно, в последнее время я так часто слышал этот вопрос, что поневоле задал его, когда не нашел другого способа завязать разговор.
Бураган поднял веки и посмотрел на меня. Его лицо совершенно ничего не выражало.
– Не нужно ли тебе чего-нибудь? – продолжал я. – Если так, то непременно дай мне знать.
Он все молчал.
Мне вовсе сделалось неловко. Я уселся рядом с ним на койку и рассказал, возможно более простыми словами, какой-то последний анекдот из жизни нашего полка. В финальной части этого анекдота поручик Н. говорит девице Сафеевой (старшей – Неониле), когда та во время вальса каблуком наступила ему на пальцы, да так от души, что проникла даже сквозь сапог: “До чего же вы колки, мадемуазель Сафеева!” – на что та находчиво отвечала: “Видали бы вы меня на курсах медсестер со шприцем в руках!”
Бураган выслушал, не поведя и бровью; я даже усомнился в том, что он меня узнал.
Мы посидели рядом немного; потом я ушел.
С того дня я взял привычку навещать его каждый вечер. Чаще всего он просто сидел, не шевелясь, но эта неподвижность была разной, и скоро я научился различать ее: иногда он был как деревянный истукан, неприступный для любого разговора, а иногда – съеженный и какой-то жалкий; тогда он жадно ловил каждый звук моего голоса.
После первого же моего посещения Комаров-Лович призвал меня к себе и, помахивая в воздухе огромной кружкой с изображениями маков (подарком Настасьи Никифоровны, по мнению коей маки суть символ вернейшей супружеской привязанности – почему бы?), сказал так:
– Вы, Андрей Сергеевич, кажется, изволите навещать вашего… кх-кх… не подберу и определения для этой личности. Отчего и рапорт до сих пор в окончательном виде не клеится. А? Ваше мнение?
Я помялся, затрудняясь с ответом. Комаров-Лович истолковал мое смущение по-своему и предложил мне покойные кресла:
– Садитесь, господин Мухин. Вам ведь трудно стоять.
Я не стал отрицать этого и поскорее уселся. Из кружки Комарова-Ловича несся запах ядреного цикория.
– Не желаете ли кофию? – спросил г-н полковник.
Я поскорее отказался.
– Напрасно – очень способствует… Настасья Никифоровна прочла какую-то книгу и весьма настаивает; даже прислала мне запас.
Я отмолчался.
Комаров-Лович сделал решительный глоток из кружки, поставил ее на стол и в упор спросил:
– И что он говорит?
– Бураган? – зачем-то уточнил я, хотя и без того было понятно, о ком речь. – Ничего.
– Вам следует более внимательно расспрашивать его, – сказал г-н полковник. – Я понимаю, что вы ему симпатизируете. Я и сам, поверьте, симпатизирую, но требуются обстоятельность и, главное, – факты.
Я не вполне понимал, что он имеет в виду под “фактами”, однако заверил г-на полковника в том, что приложу все усилия, чтобы надлежащие факты появились.
Однако Бураган упорно продолжал молчать и даже не всегда открывал глаза при моем появлении, хотя – теперь в этом у меня не возникало ни малейших сомнений, – сознавал мое присутствие и даже как будто радовался ему.
Однажды он заговорил.
Это произошло неожиданно – на пятый или шестой мой визит. В этот раз Бураган держался с особенной надменной неподвижностью и даже не поднял ресниц, когда я приблизился к нему. А затем его губы чуть-