похабностей, вполне достойны таких призраков… Лучше прочего показывают.

— Что показывают? — насторожился Юрий. Он знал манеру брата: так похвалить, что никакой ругани не нужно.

— Мою правоту! (Юрий оказался прав — Мишель наладился разбранить его…) В тот Звездный Гусарский Час, о котором я трактовал, кто был певцом гусаров?

— Ну…

Отвечать смысла не было — ответ витал в воздухе, демонстрируя обтянутые ляжки, выгнутую грудь и прочие достоинства: Денис Васильевич Давыдов, кто ж еще!

— А теперь?

— Ну…

Мишель облапил Юрия и тряхнул его несколько раз. Юрий безвольно тряхнулся.

— Теперь — ты, Юрка!

Явилась скомканная тетрадь — где только прятал!

— Я твои стихи списал, чтобы с тобой их разобрать… Да нет, это не твои кошмарные — сам знаешь что, — которые так поражают, что поэтических достоинств уже не надо, это серьезные стихи, на смерть товарища…

В рядах стояли безмолвной толпой, Когда хоронили мы друга, Лишь поп полковой бормотал, и порой Ревела осенняя вьюга…

Друг мой! Что это за «поп-полковой»? Ты хоть вслух это прочитывал?

Мишель поднял на брата ясные глаза. Юрий хмурился, силясь не заплакать. Наконец он выговорил:

— Ты его не знал…

— Кого?

— Егорушку Сиверса… Того, кто умер…

— Я не о Сиверсе — парня жаль, кто спорит, да и хороший, должно быть, человек был! Я о стихах твоих говорю… И что за вьюга тобой описана? Как она могла реветь «порой»? И почему поп «бормотал»? Разве на отпевании «бормочут»? Оно на то и отпевание, что — поют… Разве батюшка пьян был?

— Нет, но…

— Слушай дальше, — беспощадно сказал Мишель.

Кругом кивера над могилой святой Недвижны в тумане сверкали; Уланская шапка да меч боевой На гробе дощатом лежали…

Это хорошо — но дальше!

И билося сердце в груди не одно, И в землю все очи смотрели, Как будто бы все, что уж ей отдано, Они у ней вырвать хотели!

Юра! Сколько же сердец у каждого в груди билось? Жаб туда, что ли, вы понапихали, что они скакали и бились? О чем ты пишешь?

— Отдай, — сквозь зубы проговорил Юрий и потянулся за тетрадкой.

— Не отдам, потому что там и хорошие строки есть…

— Отдай, не то поссоримся!

— Ты, Юрка, слишком близко к сердцу берешь… Знаешь, в чем общность военных и девиц? И те, и другие всегда ходят стайками, шушукаются по углам и списывают друг другу в тетрадки разные стихи по случаю… Твоя пьеса вполне достойна такой тетрадки — она только моей поэзии недостойна…

— Может, и я твоей поэзии недостоин, — проворчал Юрий.

— Нет, Юрка, ты — всего достоин, и моей поэзии, и моей фамилии, вообще — всего…

Они помолчали немного, потом Юра сказал:

— Хочешь выпить? Я знаю, где бабушка домашнюю наливку прячет, еще тарханскую. У нее бутылок сто, наверное, схоронено — я по одной таскаю, чтобы она не сразу приметила…

Вскоре после этого разговора Мишель уехал в Тарханы и засел там — сочинять, пить парное молоко и заново набираться здоровья после гнилого Петербурга; бабушка страшно боялась, как бы столичный климат не повредил Мишеньке.

— Один Бог знает, отчего покойный государь основал город в таком гибельном месте! — сокрушалась старушка. — Здесь любой комар ядовит, вон как у меня от укуса нога распухла… — С этим она указывала на несокрушимо тяжелый подол своего черного платья. — А что бы Петру Алексеевичу стоило — поставил бы свою крепость подальше от болот, где-нибудь на хорошем, сухом месте… Хоть бы у Луги, там такие луга хорошие — мне помещица Лыкова сказывала…

Мишель от души смеялся и целовал старушке ручку:

— Вы, бабушка, государственный ум! Опоздали родиться…

— А я и не отказываюсь! — не дала себя смутить бабушка. — Я бы и не то еще государю посоветовала — хуже бы не стало.

— Куда уж хуже, — согласился Мишель. Он отбыл, а бабушка осталась при непутевом Юрии, который буянил все отчаяннее и дважды едва не попадал в нешуточные истории.

* * *

Мишель больше дружил с женщинами — несмотря на все свои бесчисленные влюбленности, он был способен и на глубокую, преданную дружбу с лицом противоположного пола; Юрий, напротив, в женщинах видел исключительно добычу, а среди друзей числил одних только молодых людей, и главнейшим из них скоро сделался его близкий родственник Алексей Столыпин, которого все считали его двоюродным братом (на самом деле Столыпин, младше Юрия на год, приходился ему дядей).

Рядом с некрасивым — маленьким и сутуловатым — Лермонтовым Столыпин был особенно хорош: высокий, стройный, с удивительно правильным, прекрасным лицом. Он то служил, то выходил в отставку — и явно не стремился сделать карьеру, а занимался какой-то таинственной, глубоко сокрытой от посторонних глаз, внутренней жизнью; Бог знает, чего хотел он достичь и в чем видел свое счастье!

Он был непревзойденным знатоком обычаев чести, поскольку являлся владельцем драгоценного, вывезенного из-за границы Дуэльного Кодекса. Книга эта сберегалась у него в ящиках стола и извлекалась на свет благоговейными руками; Столыпин трактовал ее, как ученый раввин еврейские свитки, разрешая недоумения своих товарищей в мельчайших тонкостях. Считалось поэтому: если в деле участвует Столыпин, то оно безупречно, а самого Алексея никогда даже и заподозрить не могли в малейшей нечестности; холодный, сдержанный, скрытный, он умел смущать, и это тоже вызвало непроизвольное уважение. Однажды, к примеру, он отклонил вызов на поединок — и вся общественность признала за Столыпиной право так поступить, не вынеся ему ни малейшего порицания.

Буйный и непочтительный Лермонтов, неизвестно почему, придумал «кузену» прозвище «Монго» — от какого-то случайно увиденного в книге названия не то города, не то станции, не то усадьбы вообще где-то в

Вы читаете Мишель
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ОБРАНЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату