Умно. Чем плотнее упакован поручик Лермонтов, тем лучше. И в Пятигорске прекратится наконец паломничество восторженных юнцов и юниц на его могилу, отмеченную камнем с лаконической надписью: «Михаил».
И, надписывая в углу прошения — «удовлетворить», — государь еле заметно раздвинул уголки рта: ему было известно о лермонтовской тайне. Невозможно убрать одного Лермонтова и оставить в живых другого. Нет, в том-то и фокус, что погибли оба — скорее всего, одновременно. Господин Беляев — так, кажется, зовут этого незаменимого человека, — хорошо разбирается в своем деле и ошибок не допускает.
А вот который из двоих «Мишелей» будет доставлен в Тарханы? Вот это, кажется, не узнает никто… И вызывать к себе Васильчикова и задавать ему различные вопросы государь возможности не имел, поскольку «ни о чем подобном даже подозревать не мог».
И дозволение отправилось обратно в Тарханы — запоздалой и, в сущности, абсолютно бесполезной «доброй вестью».
Новая, страшненькая Елизавета Алексеевна развивала довольно бурную деятельность. Повсюду поворачивая мокрое, с мясистыми веками лицо, она отдавала приказания насчет могилы в часовне, где уже лежала бедная Марья Михайловна. Изготовляли искусный стеклянный гробик для иерусалимской ветви — той самой «ветки Палестины», которую Мишеньке в пору следствия по делу о возмутительных стихах «Смерть Поэта» подарил религиозный писатель Муравьев: эта ветка будет осенять Мишенькину главу. Высекали каменное надгробие, писали образ Михаила Архангела с мечом и руке и кольчуге, с херувимчиками в облаках над его головою, — красивый.
Пока все устраивалось, в Пятигорск были отправлены дворовые люди и между ними — молоденький лермонтовский кучер, бывший при Мишеле в прошлом году, когда все и случилось.
Ехать ему не хотелось — как-то страшно было.
Елизавета Алексеевна об этом догадалась, призвала к себе.
— Что, Ванька, боишься? — спросила она, как казалось, злорадно.
Жидкая влага сползала по распухшему лицу старухи, сочась из щелей под бровями.
— Боюсь, матушка, — сознался молодой человек. — Так тогда плохо все обернулось… Барина привезли, все кричат, бегают, только он лежит — деревянный. Живая плоть — она к лежанке льнет, а он застывши, только затылком касался да еще в середине спины и пятками… Я все в просветы глядел, между им и столом, да думал: «Господи, спаси! Господи, пронеси!» — а других и мыслей нет.
— Дурак! — сказала Елизавета Алексеевна. — Не сберег Мишеньку — так поезжай и хоть в гробу мне его привези!
— Да как бы я его сберег!.. — начал было кучер, да осекся.
— Ступай, — сказала Елизавета Алексеевна тихо и грустно. — Не бойся ничего. Что было — минуло. Ему теперь, должно быть, лучше, чем нам с тобой.
Добрейший пятигорский комендант Ильяшенков искренне был огорчен печальным происшествием с Мишей Лермонтовым. Секунданты в показаниях были излишне лаконичны, и пропуски в поданных ими сведениях просто зияли и вопияли; Алексей Аркадьевич Столыпин замкнулся в горестном молчании и глядел так странно, что люди шарахались; одна только генеральша Верзилина в окружении дочек горько плакала — без всяких там затей.
Находившиеся в Пятигорске несколько ссыльных по делу четырнадцатого декабря расхаживали по немногочисленным улицам и аллеям этого мирного городка чрезвычайно хмурые и глядели на каждого жандарма так, словно именно этот бедняга, самолично, по приказанию властей, пристрелил поручика Лермонтова и теперь изыскивает себе новую жертву. «Декабристы», как их называли, несколько раздражали Ильяшенкова, поскольку для некоторой части молодежи считались образцами для подражания. Вот и доподражались! На дуэли стреляться!
Все «лишние» из числа самочинно отдыхающих тотчас были отправлены по полкам. Без разговоров. Из Петербурга явилось предписание: дело закрыть и предать забвению. Ильяшенков воспринял сие распоряжение с нескрываемым облегчением, зато Унтилов, разумеется, по сему случаю страшно надулся и несколько дней кряду шушукался с Дороховым. Руфин, вот беда, действительно крепко хворал после контузии и раны, и поскорее избавиться от него у Ильяшенкова не получалось.
— Вы бы, Филипп Федорович, прекратили насчет Лермонтова выяснять, — сказал Ильяшенков Унтилову, сильно обеспокоенный и красный более обыкновенного.
Унтилов сделал удивленное лицо.
— Не вполне понял, — холодно отозвался он.
— Как бы лишнего нам тут не вызнать, — пояснил Ильяшенков, промокая лицо клетчатым платком. — В Петербурге хотят, чтобы дело замолкло.
— Так оно и замолкло, — сказал Филипп Федорович.
Ильяшенков с досадой прищурился:
— Вы, мне кажется, нарочно меня не понимаете.
— Не понимаю, господин полковник, — сказал Унтилов.
— А надо бы понять…
Унтилов поклонился и вышел. Ильяшенков вцепился себе в волосы у висков и с досадой потянул.
— Все точно сговорились! — сказал он горестно, адресуясь в пустоту. — Глупые мальчишки! Что они там не поделили? К чему смертоубийство? Вот на свадьбе я бы погулял…
Он влажно всхлипнул и позвонил, приказав себе чаю.
Постепенно, однако, и это дело каким-то образом устроилось, как обычно устраивается вообще все на свете; мудрый Ильяшенков об этом знал — потому и выдержал волнения, предшествовавшие успокоению. Столыпин отбыл; Руфин произведен был наконец в офицеры; Унтилов, кажется, что-то все-таки узнал — и замолк, даже взглядывать вопрошающе перестал.
Успокоилась генеральша Верзилина, стала раздавать много милостыни и списалась с несколькими монастырями, дабы там служили панихиды. Эмилия поместила образ Мишеля в небольшое скорбное святилище, расположенное в глубинах ее таинственного девичьего сердца.
Черный камень с надписью «Михаил» по-прежнему лежал на пятигорском кладбище, указывая место погребения. Дорохов, сентиментальный, как многие рубаки, носил туда цветы и просиживал какое-то время поблизости, раздумывая.
Так тянулось время, покуда не миновала зима и по наступлении весны не прибыли дворовые люди помещицы Арсеньевой с предписанием: забрать, при соблюдении процедуры, тело убиенного поручика в Тарханы.
Местное священство из Скорбященской церкви встретило эту новость с большим облегчением. Отец протоиерей, который вынужден был участвовать в похоронах убиенного поручика и претерпел немало скорбей, лавируя между крайностями общественного мнения, радостно рокотал и охотно благословлял. Молодой батюшка, отец Василий Эрастов, по-прежнему являл непримиримость:
— Чем скорей мы избавим наше святое кладбище от ядовитого трупа — тем лучше.
И даже встретив угрюмый взор бывшего лермонтовского дядьки, не осекся и глаз не опустил.
Вызван был врач, Барклай-де-Толли, тот самый, что менее года назад освидетельствовал труп и изъял из него пулю. Пятигорская городская Управа издала предписание, а окружное начальство испустило из недр своих приложение к предписанию, и, на основании этих бумаг, было произведено вырытие из могилы старого гроба.
Барклай стоял рядом без платка улица. Бесстрастно наблюдал за тем, как снимают узкий простой камень и ставят «на попа»; затем лопаты вошли в землю и отвернули первый пласт…
Гроб выволакивали веревками и тотчас, запустив веревочные метелки в ведро со смолой, начали осмаливать. Совершалось это из боязни эпидемии; врачу надлежало надзирать за правильностью действий. Свинцовый гроб, новехонький, стоял поблизости, помещенный на телегу; туда, вместе с измазанными в смоле веревками, переместили наконец старенький гроб и захлопнули крышку.
Барклай поставил подпись на акте и удалился восвояси; день был весенний, и запах растревоженной земли кричал о наступлении лучшего времени года громче всяких скворцов. В такие дни Барклаю иногда