– Красноречие – не отвага, а ученость – не доблесть, – заявил Евномий. Барски развалился в кресле, взял на колени принесенное слугой большое блюдо, полное янтарного винограда. Принялся поглощать фрукты с удивительной ловкостью и быстротой. Сок увлажнил мягкие красные губы знаменитого Евномия, и голос его стал, казалось, еще слаще.
Он продолжал говорить, легко затрагивая то одну тему, то другую. Весело смеясь, рассказал между делом и о жулике-управителе, которому поручил свое богатое поместье в Халкедоне.
– Обворовывает меня безбожно, подлец, – вкусно рокотал Евномий. – Видно, решил для себя: ежели хозяин – служитель Божий, то не заметит, как обеднел.
Ульфила слушал эту болтовню, невольно улыбаясь. Постепенно оттаивал, утрачивал холодную строгость, обласканный этим крупным, обходительным, красивым человеком. Меркурин же влюбился в Евномия с первого взгляда.
– Я его, разумеется, высек, управителя-то, – продолжал Евномий. – А он… удивился, подлец. Даже плакать и врать забыл. Однако в управляющих я его оставил. Сытая муха не так больно кусает, как голодная, не находишь? – Прищурил глаз на Ульфилу. – Тебе ведь многое должно быть ведомо об управлении большим хозяйством?
– У меня поместья нет, – сказал Ульфила. – Общинное хозяйство управляется иначе, чем господское.
Тут Евномий обнаружил, что съел почти весь виноград, и поставил блюдо с колен на пол. Капризно потребовал у слуги салфетку, руки обтер.
Ульфила глядел и любовался.
А тот спросил Ульфилу неожиданно:
– Ты ведь знал Евсевия, прежнего патриарха Константинопольского?
Ульфила кивнул.
– Сан от него принял. Как забудешь…
– Великий был ревнитель, – сказал Евномий задумчиво. – Жаль, что не довелось встретить его. Но в учении своем, как я понял, не строг был. На уступки шел.
– Не тебе и не мне судить Евсевия и его поступки, – мрачновато заметил Ульфила.
Евномий на это произнес с грустью невыразимой:
– Кому же, как не нам, и судить? Нам, сегодняшним, кому он наследие свое оставил. Вера должна содержаться в строгости. Любое отступление оскверняет белоснежные одежды Невесты. Иначе – смерть. Я ведь и Евдоксию, патриарху антиохийскому, только тогда дозволил в сан меня рукоположить, когда на все вопросы мои он ответил.
– Допрос ему учинил, что ли? – Ульфила глядел на статного красавца епископа недоверчиво. Одинаково готов был и восхищенно поверить, и усомниться. Виданое ли дело, слыханая ли дерзость?
– Проэкзаменовал и признал достойным; только после того… – весело подтвердил Евномий. – И ныне за честь почитаю дружбу с ним.
– Ты что, никак, и меня допросить хочешь? – спросил Ульфила. Хмыкнул.
Хорошо понял Евномий, что смешок тот означал.
– Тебя допросишь, как же. За тобой такая силища – вези. Они ведь только называются «меньшими», а попробуй их тронь… Наслышаны! – Он шутливо погрозил Ульфиле пальцем. – Мы тобой уж никейцев пугали. Я им прямо сказал: вот придет серенький волчок и ухватит за бочок…
Расхохотался, довольный.
– Не воевать же с епископами, – сказал на это Ульфила, настроенный вовсе не так воинственно. – Я не драться – слушать и учиться приехал.
Поднялся Евномий, прошел два шага и Ульфилу обнял, а после, склонив красивую крупную голову, поцеловал в плечо.
– Это нам у тебя учиться нужно, Ульфила. Ибо чувствую: праведнее самых праведных ты.
И величественно отбыл, глубоко растроганный собственным порывом. Унес с собой шелест шелков, аромат духов и рокотание дивного голоса.
Неожиданно для самого себя Ульфила с наслаждением погрузился в бурлящий котел мнений, споров, разговоров, дискуссий и разногласий. Дома, в горах, ему не хватало собеседников. Да и другие заботы съедали все время.
Здесь же почти сразу сошелся с Евномием – и во взглядах, и дружески. И роскошному Евномию суховатый готский пастырь нравился; что до Ульфилы – то кому под силу устоять перед мощным обаянием фракийской знаменитости?
Бесконечно рассказывал, сменяя историю историей, и все не надоедало слушать. Блистал остроумием и обильными познаниями, как в области догматической, так и по части новостей и сплетен. Казалось, нет ничего такого, что ускользнуло бы от Евномия, неутомимого собирателя, и не попало в обширную кладовую его памяти, где всего в изобилии и все внавалку.
А как излагал! Любая, самая заурядная сплетня у Евномия мало не житийным повествованием звучала.
А говорил Евномий о битвах честолюбий, о хитростях и бунтах, о том, кто и как себе богатую кафедру добывал – Антиохийскую, Александрийскую, Константинопольскую.
Как умер Евсевий, патриарх Константинопольский, за наследство его спор нешуточный разгорелся. Столичная кафедра – это и богатство, и почет, и влияние немалое, ибо из Константинополя судьбы Империи вершатся. Предложили вместо Евсевия Македония. О нем Евномий из Кизика с похвалой отозвался: правильно верует Македоний.