ковровая дорожка и ряды дверей с узорными бляхами.
Костяшкой пальчика с полированным коготком: тук-тук.
Ещё раз — тук-тук.
«Алексей Фомич, а мы к вам!»
Каблучками в трёхкомнатные хоромы: цок-цок.
Алексей Фомич кажет розовое молодёжное лицо. Он только что принял душ, мокрые волосы, пёстрая шёлковая пижама, щегольская сорочка лимонного цвета, просторные пижамные штаны и меховые шлёпанцы.
«А-а, Валенька… заходи, заходи».
И, должно быть, думает писатель, могучий, как у коня, полновесный орган между крепкими волосатыми ногами.
Однако… какие у неё знакомства.
Она выпархивает из ванной с пушистым полотенцем на вытянутых руках — Валентина здесь как дома. Алексей Фомич вытирает полотенцем крепкий затылок.
«А это, Алексей Фомич, я вам говорила…»
«Прости, Валюша, запамятовал».
«Я вам говорила… насчёт…»
«А! этот. Как же, вспоминаю».
«На вас вся надежда…»
«Чайку? Кофейку? У меня полчаса времени… давай по-быстрому».
«Всё-то вы заняты, нельзя так много работать…»
Дверь неслышно отворилась, въехал столик. Мальчик в курточке и картонной каскетке, тщательно причёсанный, скромно-смазливый, проворно расставляет рюмки, чашки, тарелочки с закусками, ловко орудует штопором. Уселись; так в чём дело-то.
«Я вам уже говорила…»
Она вздыхает. Есть от чего вздохнуть.
«У него…»
«Короче. Когда освободился?»
«Алексей Фомич, за вас».
Пригубить рюмочку. Заодно налили и просителю.
«Время, время! У меня совещание в президиуме».
«Чтобы вы были по-прежнему молодым, красивым…»
«У тебя что, отгул?»
«Я сегодня в ночную смену…»
«Угу. Статья? Тири-рири-ри… — Он напевает, оглядывает трапезу. — Небось пятьдесят восьмая?»
Масло туда-сюда, словно точит нож о булочку. Вилкой листок голландского сыра — шлёп. Сверху ломоть отменной докторской колбасы.
«Алексей Фомич, мальчишкой был. Сболтнул что-то там».
«Тири-ри. — Искоса, писателю: — Небось прокламации писал! В организации состоял! Чего молчишь- то, язык проглотил?»
«Нет», — сказал писатель.
«Боишься сказать, что ли?»
«Ничего не писал и нигде не состоял».
«Все вы так. Каждый из себя невинную жертву корчит. Ладно, кто старое помянет… Поучили тебя маленько, тоже полезно. Ты теперь свободный полноправный гражданин».
«Да ведь в том-то всё и дело, Алексей Фомич, полноправный-то он полноправный…»
«Знаю, знаю… Ничего коньячок, а? Ладно, всё понял. Обещать не обещаю. Посмотрим… Попробуем. Паспорт у тебя с собой?»
Оба возвращались в квартиру возле Красных Ворот. А ты, спросил он.
«Что — я?»
«Какая у тебя должность?»
«Много будешь знать. Какая должность… Горничная. Обыкновенная горничная».
«Это я понял, — сказал писатель. — Только ведь туда, я думаю, просто так не попадёшь».
«Правильно думаешь».
«Как же ты…»
«Как попала? Вот так и попала: по знакомству; а ты как думал? Без блата теперь ни шагу. Само собой, проверка документов, врачебная комиссия, куча всяких справок. Одна анкета — десять страниц. Ну, и конкурс, конечно. Никогда не думала, что пройду. Сто баб на одно место, ужас».
XXXV Интермедия: личная жизнь Валентины
Октябрь или ноябрь
В полдень века золотушное солнце слабо отсвечивает в окнах верхних этажей. Войдём в подворотню. Здесь всё то же. Разве только исчезли пожарные лестницы, никто больше не лезет на крышу, не носится по двору, не играет в «классики», в «колдунчики», в «двенадцать палочек». Двор пуст. Мальчики тридцатых годов лежат в полях под Москвой, в калмыцких степях, в прусских болотах. Тебе, парень, повезло: твоя очередь приблизилась, когда наступил мир, твоё место на кладбищах войны пустует.
Писатель спрашивает себя, что осталось от девушки в бокале. Наши детские увлечения, детская очарованность, детская любовь — если это была любовь — не только запоминаются на всю жизнь, но проецируются на других женщин, участвуют, сознаём мы это или нет, в том особом виде творчества, которое называется любовью. В первые минуты, в то утро, когда он явился с вокзала, ему показалось, что она всё та же. Это была иллюзия. Девушка-русалка давно уже выбралась из своей стихии, превратилась в обычную женщину. Вопрос, который он задал, был, собственно, вопрос, любит ли он её по-прежнему; вопрос, который и сама она задавала себе в иные минуты, когда, пресыщенные друг другом, они погружались в отчуждённое молчание, когда мало-помалу перед ней открылась истина о нём, перед ним — истина о ней. Человек, который приезжал к Валентине, чтобы остаться на ночь, которого она понемногу поддерживала, подкармливала, который почти уже перебрался к ней, — молчал, когда нужно было что-то сказать, ни слова о чувствах, ни единого словечка благодарности; человек с выжженными проплешинами в душе наподобие полей чёрного праха и обгорелых пней, которые оставляют за собой лагерные бригады, вгрызаясь в тайгу. А женщина, с которой связали его одиночество и чувственность, — кем была она, кем стала за эти годы?
При входе во двор налево, в первом этаже находится широкое трёхстворчатое окно, в детстве именовавшееся венецианским, — может быть, потому, что никто не бывал в Венеции, и никогда не будет, — досюда никогда не доходит солнце: комната Анны Яковлевны. Окно задёрнуто занавеской.
Она стоит перед зеркалом: дуэль глаз, клоунада лениво-бесстыдных телодвижений. Из опрокинутой комнаты на Валю взирает призрак полунагой женщины, чья молодость всё ещё продолжается, да, да, всем назло продолжается и притягивает взгляды. Рассматриванье себя, а точнее сказать, пожирание себя в волшебном стекле — ни с чем не сравнимое переживание; всякий раз открываешь себя заново. У неё свободных полдня, она только что поднялась. В копне нечёсаных волос, оторвавшись от своего отражения, она присела на корточки перед комодом; её колени блестят, сорочка сползла с плеча. Незачем тащиться на кухню, для этих вещей имеется спиртовка. Она поставила её на пол. Отупелая, без мыслей, она сидит на своём ложе.
Ей показалось, мелькнула тень за окном, вскочив, она заглядывает за край гардины, видит угол двора и освещённый солнцем вверху брандмауэр. Еле слышно клокочет вода в стерилизаторе. Умелые пальцы