одобряли этот проект. А она? Меня и это не особенно занимало, мой летучий роман с девочкой из усадьбы был игрой, правда, чуть было не зашедшей слишком далеко.
Меня не интересовало, зачем она придумала историю с соблазнением, мало ли какая фантазия может прийти в голову семнадцатилетней девице; меня занимал вопрос о девственности, о том, что оставалось вечно живым мифом, невзирая на все революции, перемены моды и так далее, да, живым, и не только здесь, в полумертвой деревне, но и ко всему на свете равнодушном большом городе; и, как тысячу лет назад, миф был окружен колючей проволокой двойного страха, миф рождал двойную ассоциацию с военной атакой и преступлением. Девственность была подобна башне, дворцу или крепости, которую брали штурмом, и победителя ждала слава; девственность была заветной шкатулкой, которую взламывали тайком и озираясь, и вор заслуживал наказания. Очевидно, что нападение могло быть успешным лишь при условии внезапности; фантазия Рони опровергала версию о внезапности. Насилие предполагало полную неподготовленность, искреннее неведение жертвы; но в фантазиях Рони оно уже было, так сказать, запрограммировано, и существовали кандидаты, их было два: один — Петр Францевич, другой, очевидно, я. Насилие справедливо рассматривалось как надругательство — и в то же время как нечто такое, без чего девственность была лишена смысла и со временем должна была превратиться в позор. Выходило, что девственность опровергала свой собственный миф; значит ли это, что миф девственности был от начала до конца изобретением мужчин?
Если это так, думал я, то девственность — в самом деле миф и ничего более; если это так, то она должна заключать и действительно заключает в себе для нашего брата всю тайну и таинственность женщины, предстает, как уединенный скит, как сомкнутые врата, за которыми пребывает нечто не имеющее имени, некая священная пустота; девственность должна быть обещанием, которое никогда не будет выполнено, должна повергать в трепет, должна пугать и притягивать, — между тем как носительница тревоги и тайны, какая-нибудь круглолицая, толстозадая и глупая, как все они, дочь Евы либо вовсе не подозревает об этом, либо соглашается признать ее в качестве некоторой окруженной почетом условности, как носят нагрудный знак, который сам по себе не заслуга, а лишь символизирует заслугу, быть может, мнимую. Я не мог согласиться с таким ответом.
Я не мог представить себе девственность каким-то театром. Не то чтобы я так уж цеплялся за традиционную мораль; и я, конечно, знал, как часто женщина только тогда и расцветает, когда сброшено это бремя, как если бы целомудрие было врагом женственности в прямом физиологическом смысле. Но то, что девственность, это спящее чудовище, в самом деле мстило всякому, кто осмелился его потревожить, — с этим чувством, или, вернее, предчувствием, я ничего не мог поделать: оно не было ни изобретением мужчин, ни фантазией женщин, оно существовало само по себе и владело мною, и это, собственно, и был единственный ответ, который я мог дать Роне.
Две тени шевелились на потолке, двойной человек сидел за столом на табуретке приезжего и делал бумажные кораблики. Две флотилии выстроились друг перед другом, потонувшие корабли падали со стола, отличившиеся в бою получали награды: красные звезды на бортах и синие полосы на трубах.
Интересно, подумал постоялец, у меня цветных карандашей нет, значит, их принесли с собой.
Вслух он сказал:
«Между прочим, мы тоже так играли в детстве. Но это мои рукописи, зачем вы портите мои рукописи?»
Человек повернул к нему одну голову, вторая была занята рисованием.
«Ах вот как, — сказал он небрежно, — а я и не обратил внимания».
Вторая голова возразила: «Тут темно».
«Вы умеете говорить раздельно?» — спросил путешественник. Тут только он заметил, что стекло снято, колпачок горелки отвинчен, на столе мерцал полуживой огонек.
«Мы тоже сидели с коптилками. Приходилось экономить керосин, — сказал он неуверенно. — Это было во время войны. Я делал уроки, писал дневник. Все при коптилке!»
«Мало ли что! — возразил двуглавый человек. — Керосин и сейчас дефицитен».
«Да у меня целая бутыль стоит в сенях».
'Ай— яй, какая неосторожность! Вы игнорируете правила пожарной без-
опасности'.
«Теперь я вижу, что вы можете говорить в унисон», — заметил приезжий.
«Долго не могу, — сказал человек, — не хватает дыхания. А что это за дневник? Вы упомянули о дневнике».
«Обыкновенный дневник подростка. Даже, я бы сказал, не без литературных амбиций».
«Он сохранился?»
«Нет, конечно. Я его уничтожил. Это было позже».
«Послушайте, — сказал человек, орудуя ножницами, — тут у вас что-то не сходится. Даты не сходятся. Вы говорите, во время войны, делал уроки… Выходит, вы уже ходили в школу. Но ведь вы еще не старый человек. А война была давно».
«Да как вам сказать? Не так уж давно. Я прекрасно помню это время. Сводки, песни… Могу, если хотите, кое-что исполнить. Я все военные песни знаю наизусть».
Постоялец свесил голые ноги с кровати и затянул вполголоса: «На заре, девчата, проводите комсомольский боевой отряд. Вы о нас, девчата, не грустите, мы с победою придем назад. Мы развеем вражеские ту-учи…»
«Любопытно. Впервые слышим. — Обе головы переглянулись. — Ты слышал? Я не слышал. Мы не слышали. Ладно, оставим эту тему. — Человек повернулся к приезжему и закинул ногу в сапоге за другую ногу. — Так что же это все-таки был за дневник? Вы уже тогда были, э, писателем?»
«И— и-и врагу от смерти неминучей, от своей могилы не уйти», -пел, раскачиваясь на постели, приезжий.
«У вас прекрасная память, но, к сожалению, ни малейшего слуха!»
«А мне нравится, — сказала вторая голова, — давай еще».
«А ты, Семенов, не встревай».
«Что же, мне свое мнение нельзя высказать?»
«Помолчи, говорю. Когда надо, тебя спросят».
Голова обиделась и стала смотреть в сторону. Человек спросил:
«Почему вы его уничтожили? Там было что-нибудь о нашем строе? Антисоветчина небось?»
'Да что вы! — испугался приезжий. — Не было там никакой антисовет-
чины'.
«А что же там было?»
«Да ничего».
«Интимные дела? Порнография?»
«Я боялся, — сказал путешественник, — что его найдут родители. Я порвал его в уборной, все тетрадки одну за другой, их было десять или двенадцать. В мелкие клочки. В уборной».
«Тэ— экс, -медленно проговорил человек о двух головах, отшвырнул ножницы и вышел из-за стола, загородив свет коптилки. — Значит, говоришь, в клочки. Вот мы и добрались наконец до главного. Теперь поговорим серьезно. Что там было? Выкладывай все начистоту».
«Что выкладывать?» — спросил приезжий. Он сидел, съежившись, на своем ложе, двуглавый навис над ним.
«Я жду, — сказал человек. — Мы ждем».
«Там было…— пролепетал приезжий. — Я не помню».
«А ты постарайся. Напряги память».
«Но я забыл!»
«А мы не торопимся», — сказал человек ласково.
«Малоинтересные вещи. Всякая ерунда, чисто личного характера…»
«Вот видишь. Кое-что уже вспомнил. Рисунки?»
«Какие рисунки?»
«Рисунки, говорю, были?»