Итак, этот день… он вышел навстречу… Слуги внесли меня в атриум, где я полюбовался статуей. Оттуда мы прошли прямо в сад. Отлично помню душный, бессолнечный день, с террасы мы любовались торжественным зрелищем гор, ближе к нам на обширном склоне паслись овцы. Нужно сказать, что он сделал весьма разумное употребление из поместья, которое я когда-то ему подарил: сдал землю в аренду, оставив себе клочок для пропитания, как он выразился; восемь рабов вполне справляются с обработкой.

Опишу заодно его внешность: Квинт невысок, а вернее сказать, малого роста, чуть ли не на голову ниже меня; а ведь и я не великан. Хотя ему близко к шестидесяти, у него как у истинного калабрийца нет ни одного седого волоса. Он прикрывает плешь, зачёсывая волосы по моде республиканских времён, с затылка на лоб. У него маленькие чёрные глазки, двойной подбородок, брюшко. Словом, он мало похож на служителя Муз.

Мы поговорили о том, о сём, я рассказал последние сплетни, он не проявил к ним интереса. Он был явно не в духе. Я упросил его пропеть мне оду, о которой пока не знают: воззвание к Мельпомене, опять- таки по примеру старика Луцилия, — но какая огромная разница!

Голос у Квинта не слишком приятный, да и манера декламировать собственные творения оставляет желать лучшего, как почти у всех поэтов. Стихи меня восхитили и вместе с тем удивили. За что он просит Музу увенчать его лавром? Разумеется, он был прав, утверждая, что первым пересадил на нашу скудную почву греческие метры, но только ли в этом его заслуга?

Разве это так мало, возразил он.

Я ответил, может быть, с излишним пылом, что стихотворение представляется мне абсолютным и что он преуменьшил свои достижения. Совершенство, до которого он возвысил язык, вот залог бессмертия. Вот чем он вправе гордиться. Не арки и памятники — поэзия не даст исчезнуть нашему языку. Он выслушал мою тираду, закрыв глаза.

«Нечего беспокоиться, — промолвил он, усмехнувшись, — наш язык не умрёт хотя бы потому, что не умрёт Рим».

«По-твоему, Рим вечен?»

«А ты… — возразил он, — разве так не думаешь?»

Я пожал плечами. «Все прежние царства исчезли — одни раньше, другие позже».

«Исчезли под ударами врагов. Рим завершил историю. Больше ему ничего не грозит».

«Халдеи утверждали, что подобно тому, как каждому злаку, животному или человеку положен предел жизни, так великому государству определён срок его существования. И что будто этот срок — тысяча кругооборотов Солнца. Что ты на это скажешь?»

«Римской державе, — повторил он, — ничего не грозит».

«Ты имеешь в виду конец истории, как любят это сейчас называть, мир, который нам подарен? Послушай, — сказал я, — там есть одно место… если я правильно запомнил. Ты говоришь: не умру до тех пор, пока восходит на Капитолий с безмолвной девой жрец. Это звучит двусмысленно».

Он поднял брови.

«Ведь это можно понять так, что не веки вечные жрец и весталка будут всходить по ступеням храма. Не означает ли это…»

«Не означает, — сказал он. — Рим воплощает волю богов. Ни одно государство до нас не имела основания сказать так о себе».

«Но боги могут изменить свои намерения».

«Тогда мир впадёт в первоначальное варварство. Но боги этого не допустят. Я думаю, — сказал Квинт, — что Рим так прочно связал свою судьбу с верховной волей, что разделить их невозможно. Теперь судьба самих богов в свою очередь зависит от Рима. Гибель Рима означала бы гибель богов. Поэтому он вечен».

Мне показалось, что его устами говорит официальный поэт, — роль, которую он время от времени брал на себя и которая, по моему мнению, мало ему подходила. Я заметил:

«До тысячи лет ещё далеко… Мы отвлеклись. Поговорим о тебе».

«Да. Мы отвлеклись…»

Мысли, занимавшие меня по дороге в Сабины, настоятельно требовали обсуждения; мне не терпелось высказать свои соображения по поводу его эпистолы о поэтическом искусстве, которая наделала столько шума. Я было уже открыл рот — он перебил меня:

«Мне не нравится это стихотворение».

«Ты говоришь о Памятнике?»

«Да. Мне не хотелось его читать».

«Почему, в чём дело?»

«Оно звучит более чем самоуверенно, но, пожалуй, правильней будет сказать, что я сам себе перестал нравиться».

Я заметил ему, что такая требовательность к себе похвальна, но, будучи чрезмерной, может стать пагубной.

«Спой ещё раз».

Он покачал головой. «Ты говоришь, абсолютные стихи. Совершенство… Так вот, я тебе отвечу. Совершенство — это смерть. Это враг искусства».

«Квинт, — возмутился я, — ты написал стихи, в которых пророчишь себе бессмертие, а теперь заявляешь, что…»

Раб-подросток, красивый мальчик, подлил нам вина в стаканы. Хозяин встал и, отпив глоток, подошёл к каменной балюстраде.

«Я без конца исправляю написанное. Каждая строфа стоит мне уйму труда. Порой я бьюсь целый день над одной строчкой, чтобы достигнуть идеального благозвучия, хожу взад и вперёд и скандирую одно и то же на все лады, а на другой день вижу, что эпитет, найденный мною после изнурительных поисков, ужасен, невозможен, что красота погребла чувство, что вся моя работа ничего не стоит и надо начинать сначала!»

«Почаще переворачивай стило. Не твои ли слова?»

«Да, да, — отвечал он с досадой, — а результат? Холодное, рассчитанное искусство».

«Мрамор тоже холоден. Зато долговечен».

«Красивое сравнение, да что толку? Оно меня не убеждает. Катулл…»

«Не говори мне о Катулле. Терпеть не могу этого поэта».

«Катулл писал необработанным стихом. Позволял себе вульгарные выражения. Даже нарушал просодию… Но сколько в нём жизни, огня, вдохновения!»

«И дурного вкуса. Впрочем, — заметил я, — это было другое время».

«Вот именно», — пробормотал он. И, словно спохватившись, выпил залпом свою чашу, протянул не глядя слуге. Я знал, что Квинт воспел этого мальчика под именем Лигурина. Не думаю, что он пылал к нему истинной страстью; скорее это была литературная стилизация.

«Вот именно, другое время. Я спрашиваю себя, не виною ли благоденствие, мир, наше сытое существование, эта сельская тишина и умеренность, эта прекрасная вилла, всё, что я восхвалял, чему так радовался, — я спрашиваю, не виной ли они тому, что из моей поэзии исчезла живая жизнь?»

«Ты предпочёл бы умереть в нищете?»

«Не знаю… Не сердись на меня».

«Я не сержусь, — возразил я, хотя почувствовал себя задетым, — вернёмся лучше к нашему разговору о языке. Я не могу представить себе настоящего поэта, который не обладал бы безукоризненным слухом, разрешил бы себе хотя бы одно лишнее слово, который не был бы в высшей степени взыскателен к языку, если хочешь — не был брезглив! Без вдохновения нет поэзии, кто спорит? Но надо уметь укрощать коня, иначе он сбросит всадника».

«Укрощать коня… да. А я тебе отвечу, что слишком выверенное, слишком дисциплинированное, слишком уравновешенное искусство — это искусство старческое. Кровь не пульсирует в нём. Такое искусство может вызывать уважение, удивлять, даже восхищать. Но заставить биться сердца — о, нет. Я разучился любить, — продолжал он, — я отвык вожделеть. Известно ли тебе, что я уже давно живу без женщины?..»

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату