красуются петухи, навстречу поднимающимся из низин медным, тронутым вялой киноварью лесам. По узкой, пустынной асфальтированной дороге ещё километров двадцать, и вот, наконец, лес расступился. Взошли на крыльцо. В этом домике, сказала она, её отец отдыхал после размолвок с её матерью, писал мемуары и сочинял стихи.
Среди сизых елей за железной оградой помещалось фамильное кладбище, гранитные плиты с гербами, с длинными звучными именами. Составной герб — принадлежность не слишком древнего рода. Что значит не слишком древнего, спросил я.
«Древние гербы всегда просты, крест или зверь, больше ничего. А наш род известен только с шестнадцатого века. Я говорю о нашей фамилии, не о фамилии моего мужа… Вон там, — сказала она, — лежит мой дед. Он был повешен».
Вошли в дом и вступили в большую комнату, обставленную в рустикальном вкусе.
«Voila?». Она протянула мне фотографию в рамке, стоявшую среди других на столике в углу. Сухощавый человек с генеральскими листьями в петлицах, с планками орденов.
«Между прочим, один из немногих, с которыми Эрнст Юнгер был на ты. Вам это имя что-нибудь говорит? У Юнгера есть запись в дневнике о моём дедушке». Она разыскала книгу на полке.
«В нём проявляется очевидная слабость аристократии. Он достаточно хорошо понимает, куда всё это идёт, но совершенно беспомощен перед лицом сволочи, у которой есть только один аргумент — насилие… Беспомощен. Это он так пишет о моём дедушке. Но ведь это неправда, как вы считаете?»
«Если судить по результатам заговора, то Юнгер, может быть, и не так уж неправ…»
«Ах, не говорите. Разве сам по себе этот поступок, этот… жест не имеет значения?»
«Разумеется. И всё же…»
Она сказала:
«Я была совсем крошкой. И дед мой сидел вот в этом самом кресле. Он был в мундире с золотыми пуговицами и узких лакированных сапогах. Всё в нём было узкое, лицо было узкое, он был высокий и стройный. И говорил со мной с испанской учтивостью, словно с инфантой… Я стояла возле него, он усадил меня к себе на колени… От него пахло духами, табаком, сталью… он весь был из какого-то благородного металла. У него были синие глаза. Больше я его никогда не видела. Нам, как вы понимаете, пришлось уехать. Плиту положили уже после войны».
«Вы сказали — повешен?»
«Да, как все они. Он находился в Париже, занимал там высокий пост. Он и Юнгер жили в одной гостинице. Он даже успел кое-что сделать, когда пришло сообщение о взрыве. Ведь сначала думали, что покушение удалось. Но я уверена, он всё равно начал бы действовать, даже если бы знал, что диктатор остался жив… На другой день после взрыва, — всё было уже известно, эта бестия отделалась царапинами… — дедушку срочно вызвали в столицу, он понимал, что это означает… Отправился в машине с денщиком и шофёром. По дороге велел остановиться и сказал, что хочет пройтись. И они услышали выстрел в лесу. Сначала думали, что это партизаны. Моя мама узнала, что он лежит в госпитале в Вердене. Его спасли, но он повредил зрительный нерв и ослеп. Палач вёл его под руку к виселице».
Она поставила портрет на столик, долго возилась, переставляя рамки с фотографиями.
«Некоторые до сих пор считают, что заговор и покушение, в военное время… Мой муж тоже так говорит. Он считает, что это измена и по закону с ними так и должны были поступить».
Я спросил:
«По какому закону?»
«По тогдашнему, какому же ещё».
«И что вы ему ответили?»
«Что я могу ответить… — Она пожала плечами. — Мы давно уже ни о чём не спорим. Я ужасно голодна. А вы? Мы можем предварительно закусить, а ближе к вечеру пообедаем».
Она вынула из холодильника какую-то снедь, мы подкрепились и вышли из дому. Неловкость росла между нами, растерянность, которую можно было преодолеть только разговорами, но светский тон был неуместен, и оттого разговор только усугублял эту неловкость. Маленькая, бледная и зеленоглазая женщина в платье, почти доходящем до щиколоток, в ореоле янтарных волос, шла, стараясь попадать в шаг, помахивая прутиком; поговорили о здешних местах, об удивительном цвете неба и календаре, начался охотничий сезон, объяснила она. Её муж каждый год в это время ездит в Каринтию, у него там Schlofichen, крошечный домик-замок в горах. Так что я могу переночевать здесь без всяких затруднений.
«А если бы…»
«Если бы он был здесь? Я бы вас не приглашала!»
Она прибавила:
«Мой муж — своеобразный человек. Да и я тоже… У нас нет детей».
Я спросил, означают ли её слова, что барон против.
«Против того, чтобы у нас были дети, что вы! Как вам могла притти в голову такая мысль. Род должен продолжаться».
«Он последний в своём роду?»
«Есть родня в Англии, в Швеции. Северная ветвь. Но знаете, генеалогические соображения меня лично мало беспокоят».
Дошли до леса.
«Я думаю, — пробормотала она, — дождя не будет».
Блёклое голубоватое небо незаметно превратилось в серо-жемчужное, дали заволоклись, исчезли тени. Мы шли кружным путём вдоль лесной опушки.
«Расскажите о себе, — попросила баронесса, — мы всё время говорим обо мне».
«Вам в самом деле интересно?»
«Если бы не было интересно, я бы вас не приглашала».
«Что же мне рассказывать?»
«Меня всё интересует. Как вы здесь оказались. У вас есть жена?»
«Была».
«Здесь… или там?»
«Она умерла».
«О! Простите».
«Мне кажется, что…» — проговорил я и хотел сказать, что незачем и не о чем особенно распространяться, что она уже достаточно обо мне знает. Я хотел сказать, что мы случайно познакомились и так же ненароком расстанемся. И слепые фиолетовые небеса, увядающий лес, и что-то неясное вдали — пелена облаков, или другие леса, или руины замков, — призывают к молчанию.
«Мне кажется…»
«Да. Мне тоже», — сказала она, и теперь, когда я вспоминаю этот диалог, мне почти ясно, что имелось в виду. Мы подбирались к неизвестной мне цели нашего разговора, к тому, ради чего была затеяна эта поездка, мы словно карабкались на высокую гору, и чем дальше, тем труднее был каждый шаг, и мы радовались возможности брести, отдыхая, когда крутизна сменялась пологой тропинкой. А там опять круто вверх — последний, почти отвесный отрезок пути — и чуть было не оступились, чуть не сорвались вниз, — и вот площадка.
«Послушайте…» — пробормотала она.
Обогнули опушку, открылось широкое поле, рапс был уже убран. Я подставил руку кверху ладонью.
«Вы думаете, капает? — Она оглядела небо и покачала головой. — По-моему, дождя не будет».
«Вы не боитесь промокнуть?»
«Я? Нисколько. Но я говорю вам, дождя не будет. Вы плохо знаете наш климат».
«Вы хотели мне что-то сказать…»
Короткое молчание.
«Да. Хотела сказать».
«Дело вот в чём».
Первые фразы были произнесены сухим, строгим, я бы даже сказал, начальственным тоном. Но затем