почти в безопасности.
Пивная была уже закрыта, но Рита знала дорогу, известную только завсегдатаям — через соседний двор, а затем через кухню. Лиза втянула порцию кокса, Маша и парень со шрамами заказали шампанское, маленький поэт уснул на полу. Том Уэйтс пел: «I never heard the melody untill I needed the song»,[15] а старик с запавшими глазами играл в задней комнате в биллиард против двух девушек. У бокового стола сидел калека, прислонив к стене костыли, и с закрытыми глазами пил чай. Лиза дала Рите еще водки, выключила музыку и поставила видео с Тиной Тернер и Дэвидом Боуи. Все стали смотреть, но Маша внезапно начала рассказывать о своих страхах и разбитых мечтах, маленький поэт проснулся и заплетающимся языком нарисовал мрачнейшую картину развития мира, а калека сказал: «Мне бы ваши заботы, мне, может быть, осталось жить три или четыре года, и я радуюсь каждой тарелке супа, которую еще могу съесть, не обделавшись сверху донизу». Тут они чуть не попадали со стульев от смеха, и калека тоже смеялся и кричал: «Прекратите, когда я смеюсь, у меня болят все кости, мне нельзя смеяться! И что тут, собственно, смешного, что я через три года умру?»
Пришел Макс, сел за пианино и стал играть, и все успокоилось и умиротворилось, и по кругу ходил косяк, совсем как в старые добрые времена, когда у нас не было других забот, кроме как покурить гашиша. Риту отпустило, она стала мягкой и спокойной и подумала: «Я никогда так не любила, как в это мгновение, но я не знаю кого». Около половины третьего зазвонил телефон, и Лиза сняла трубку. «Это Пит, — сказала она и прикрыла трубку рукой, — он опять хочет спрыгнуть с двенадцатого этажа». Маленький поэт подошел к телефону и сказал: «Пит, не дури, я сейчас возьму такси и заеду к тебе, о'кей?» Потом он еще немного послушал и сказал: «Знаешь что, не морочь мне голову!» — и положил трубку. «Если ты действительно приедешь, — говорит Пит, — то захвати с собой картофель-фри, гирос и пять бутылок пива», — объяснил он нам, и мы смеялись до полусмерти, а калека крикнул: «Трюк был супер, это мне нужно запомнить».
Собака наконец устала и еле тащилась рядом с Ритой, когда та пошла обратно в долину. Нужно было когда-нибудь все равно возвращаться домой, вечно убегать от этого письма не удастся. Оно было последним в длинной череде писем, они оба были маньяками переписки. Последние три года они писали друг другу через день о книгах и фильмах, о музыке, о своих наблюдениях, о людях, о мечтах и планах, о том, что происходило в их головах и на улице, и каждый раз, когда приходило письмо от него, ее муж улыбался и говорил: «Ты и твой Макс».
Однажды Макс поцеловал ее по-настоящему, они сидели втроем в пивном саду, с ним была отвратительная подружка, которую он задумал уязвить этим поцелуем. Он перегнулся через стол, взял в руки Ритину голову и поцеловал долгим и крепким поцелуем только лишь для того, чтобы разозлить свою подружку, но Ритино сердце забилось, и это ей понравилось.
Иногда они гуляли вдоль Рейна и рассказывали друг другу о себе такие вещи, которых никто не знал; они смотрели на корабли и чувствовали себя хорошо и легко. Все-таки это была любовь. Но без постели. Он не понял и написал ей это письмо. Дома Рита приготовила собаке корм из мяса, овощей, овсяных хлопьев и положила голову на письмо, лежавшее перед ней на столе. Вошел муж и пощупал ее лоб. «Заболела? — спросил он, и: — Температура?» «Нет», — сказала Рита, широко раскрыла окно и выпустила свою любовь. «Эта весна — весна распахнутых окон», — сказала она мужу, но он раскурил трубку и опять принялся за работу.
Через полгода она нашла в почтовом ящике конверт, надписанный тем же красивым почерком. «Рита, — писал он, — ты знаешь меня, я слишком быстрый, слишком горячий, слишком нетерпеливый. Конечно, ничто не прошло. Напиши скорее, твой Макс».
И в тот же вечер она написала Ильзе, что эта весна — весна распахнутых окон и туда вылетает все, что уже давно пропылилось и еле-еле живо, «как, собственно, и наша дружба, дорогая Ильзе, которая никогда не была дружбой, прощай, Рита». И только два или три года спустя она решилась опять заглянуть в пивную, и Лиза сказала: «Ты могла бы и раньше приходить совершенно спокойно, твой Макс здесь больше не бывает. Он женился и здорово растолстел, и знаешь, у него двое детей». Она постучала себе пальцем по лбу и нацедила Рите пива. Том Уэйтс пел «Heartattack and vine»,[16] а Лиза рассказала, что калека теперь сидит в инвалидном кресле и еду ему ставят на колени, а вниз он спускается только с чьей-нибудь помощью. Пит действительно выпрыгнул с двенадцатого этажа, а маленький поэт наконец-то лег на лечение, Маша уехала с каким-то типом на Ибицу, предполагают, что у нее СПИД, но никто не знает точно, а музыкант-экспериментатор играет теперь вместе с Брайаном Эно и наконец добился успеха.
За угловым столиком сидел музыкант-эгоцентрик, который сказал: «Привет, Рита, я рассказывал тебе, как я объяснил бразильцам, что такое танго?»
И Рита ответила: «Нет, расскажи».
ЗИМНИЙ ПУТЬ
я теперь в Вене, где лютует январь, потому что мне захотелось убежать от тебя как можно дальше. Ты не сможешь найти меня и вновь околдовать своими светлыми глазами, своими длинными волосами и своей самоуверенной юностью. Рядом со мной злой, старый, печальный город, и я тоже злая, старая, печальная женщина, которая хотела бы обрести покой вдали от таких прелестных созданий, как ты.
Что ты натворил, Альбан?
Я пришла в такой восторг, когда впервые увидела тебя, пожалуй, больше, чем в восторг, — я была вне себя от страсти из-за твоей красоты. На тебе была зеленовато-белая рубашка в полоску и светлые брюки, твоя кожа была цвета бронзы; ты закинул обе руки за голову и поднял к солнцу свое лицо с высоким прямым лбом. Я смотрела на тебя, и вдруг ты открыл глаза — они были светло-серые, а волосы золотистые — ты улыбнулся и движением руки пригласил меня сесть за твой столик, залитый солнцем. Все остальные столики были заняты. Я села рядом с тобой, а ты опять закрыл глаза, и я испугалась, что мое сердце стучит слишком громко. Я заказала себе бокал сухого белого вина, а ты себе еще один кофе- эспрессо, и мы улыбнулись друг другу. Когда я была ребенком, мне подарили книгу о греческих богах, боги выглядели, как ты. Но они не двигались с такой грацией, как ты, — я хотела бы сидеть вот так вечно и изумленно разглядывать тебя, но ты расплатился, встал и уехал на своем велосипеде.
Я приехала сюда вчера поздно вечером, один друг предоставил в мое распоряжение свою квартиру. Мне нужно, Рудольф, сказала я ему по телефону, мне нужно пару недель побыть совсем одной, поверь, речь идет о жизни и смерти. Рудольф играл в Мюнхенском театре, его квартира в Вене была свободна, и он хорошо понимал дам, у которых речь шла о жизни и смерти. Рассказывай, сказал он, но что тут было рассказывать? Что я каждый день стала приходить в кафе, лишь бы увидеть тебя? И действительно, ты всегда был там, чаще всего окруженный друзьями, иногда один, мы кивали друг другу, как старые знакомые, и твой образ с тех пор был постоянно со мной. Кто-то позвал тебя: «Альбан!» — так красота обрела имя. Вчера мне пришлось долго звонить консьержке, у которой были ключи Рудольфа. Да-да, господин Рудольф предупредил меня, но вы приехали поздно, и, конечно, в квартире холодно: мы не включаем отопление просто так. Четвертая лестница, третья дверь, и всегда хорошенько закрывайте ее.
Квартира Рудольфа — это невероятная мешанина из старой мебели, прекрасных картин и всевозможного хлама, вроде бесчисленных индийских подушек и пачек старых театральных программ. От люстры с пестрыми лампочками, висящей высоко под потолком, исходит отвратительный свет; кровать гигантских размеров, слишком мягкая и глубокая; письменного стола нет. Как холодно! В кухне можно включить газовый бойлер, он опасно ревет и шумит, зато потом становится немножко теплее, но в первый день пришлось засунуть под одеяло обернутую в скатерть кастрюлю с горячей водой, чтобы согреть ноги. И я лежала в темноте этой чужой квартиры, наполненной незнакомыми мне шумами и запахами, в городе, где я прежде никогда не была, — и это все лишь бы сбежать от тебя, Альбан!
На четвертый или пятый день ты подсел ко мне, и мы поговорили о музыке. Раньше ты был пианистом. «Был? — спросила я. — Тебе ведь от силы лет двадцать пять».
«Двадцать четыре», — засмеялся ты, но играть на рояле перед публикой не доставляло тебе удовольствия. Концерты, черные костюмы, праздничная суета — все это тебе не годилось, ты хотел бы