давно искала: «Плохие матери». Широкая равнина, снег, темно-синие силуэты гор, пара вершин освещена солнцем. На заснеженном поле — дерево, склонившееся под ветром, ясно чувствуешь, как холоден этот ветер; в ветвях женщина с обнаженной грудью, шлейф ее волос запутался в сучьях, у груди лежит ребенок, но она не поддерживает его руками. Это сюжет одной из буддистских легенд: детоубийцы должны, бредя по снежным полям, кормить своих детей.
Картина причинила мне боль, и в тот вечер я подцепила одного художника в кафе «Хавелка». Его звали Эдмонд, и он, не переставая, рассуждал о разных периодах своего творчества. Картины, которые он мне показал в своей мастерской, мне не понравились, но у Эдмонда были красивые руки, и я провела с ним два дня и две ночи — теперь я даже не могу вспомнить адрес. Его фамилию мне и в голову не пришло спросить.
Ты захотел, чтобы я осталась с тобой после концерта. Что ты себе вообразил, Альбан? Завоевать меня? Одержать победу? Когда мне было двадцать четыре, была ли я такой же беззаботной и самоуверенной? Да, вероятно. А что любовь может упорхнуть прямо из постели, ты еще поймешь. Я не хочу тебя. Я не хочу тебя больше видеть. Ты должен остаться для меня прекрасным.
Тот, кому удастся пробиться сквозь дождь со снегом через Волльцайле до Старой ратуши, найдет на Випплингерштрассе, третья лестница, Музей австрийской борьбы за свободу. Ради маленькой скромной выставки сюда были любовно доставлены экспонаты австрийского движения Сопротивления против фашизма. Листовки, нелегальные печатные машины, вмонтированные в туалетные шкафы, наклейки, плакаты, газеты, фотографии — и страшные документы из концлагеря Маутхаузен: крошечные поделки женщин, книжечка в форме сердца с вышитыми изречениями Фридриха Энгельса: «Свобода — это осознанная необходимость», шахматные фигурки из хлеба, кольца из ниток, тайные поздравительные открытки для заключенных, у которых был день рождения. Альбан, мы с тобой — маленькая часть мира, окруженная большой историей, и наша история — самая смехотворная из всех.
Развешанные на стенах фотографии показывают нам известных изгнанников Австрии — Фрица Кортнера, Фреда Циннемана, Макса Райнхардта, Отто Премингера, Йозефа Рота, Стефана Цвейга, Лотту Леманн, Рихарда Таубера, Оскара Кокошку, Музиля, Верфеля, Шенберга, Хорвата, Поппера, Канетти, Бруно Вальтера — этому нет конца, и не попадалось ли тебе на глаза письмо, адресованное одному гарнизонному священнику из района Вена-1, Альбан? Рано утром, 7 февраля 1945 года в 4.30 за ним заедут, должны состояться девять казней, на которые отводилось полтора часа. Если он один не справится, его преподобие Виммер может помочь ему с последними словами утешения.
7 февраля — день твоего рождения, Альбан, но ровно двадцать лет спустя. В твоей жизни не было ни войны, ни лагерей, ни голода, ни гонений. Ты сын богатых родителей, окруженный поклонением, высокоодаренный любимчик богов, которому все удавалось, который получал все и все с легкостью отбрасывал. Здесь, в этом музее, моя любовь к тебе преобразилась в отвращение, почти в омерзение, хотя ты тут совершенно ни при чем: моя антипатия к тебе так же иррациональна и необоснованна, как и моя прежняя склонность. Это все мои проблемы, Альбан, а не твои. Скоро ты не будешь иметь к этой истории никакого отношения.
Я была не единственным посетителем этого маленького кабинета ужасов и выживания. Как раз когда я собралась уходить, вошел некий господин в мехах и спросил кассиршу: «Здесь должны быть абажуры из кожи евреев, есть у вас что-нибудь подобное?» Ты был когда-нибудь в Вене, Альбан? Пойди на Домштрассе, 5, где жил Моцарт и где он написал «Фигаро». Пройди через задний двор вверх по жалкой лестнице, через холодную сырую лестничную клетку на первый этаж. Я не знаю, как живешь ты, но могу с легкостью представить себе пронизанную светом великолепную, элегантную квартиру, твой рояль стоит, вероятно, посередине комнаты, а твои дорогие рубашки валяются на полу. Я бы с удовольствием разок побывала в твоей квартире, но без тебя.
Моцарт вместе со своей семьей занимал пару маленьких темных смежных помещений с деревянными полами. Выставлены две монеты: они принадлежали ему, их нашли закатившимися между досками пола. Лучше бы он купил на них хлеба! На стене висит листок бумаги — ноты, и нежным, изящным почерком Моцарта приписано: «Это изображение чарующе прекрасно, такого еще не видели глаза, я чувствую, я чувствую, как этот кумир наполняет мое сердце новым волнением!»
Наша история преследует меня, Альбан. Этот текст, как нарочно, напоминает мне, что ты был тем кумиром, которым я восхищалась. Но у меня нет никакого желания идти ради тебя сквозь огонь и воду, выдерживать из-за тебя испытания, мне нужен только образ, в боге я не нуждаюсь, боги так недолговечны, а Царица ночи — это я сама.
В мае 1917 года Лев Бронштейн в кафе на Херренгассе оторвался от шахматной доски, чтобы уже в качестве Троцкого организовать русскую революцию. Это теперь уже не то старое кафе «Централь», но оно до сих пор прекрасно своим высоким светлым прозрачным куполом, под которым, однако, сейчас сидят не те люди — нет здесь больше Петера Альтенберга, так любившего женщин. За соседним столом сидела молодая пара. Когда я уходила, он как раз уныло говорил ей: «Ну почему же?» — и она ответила: «Ты мне просто надоел!»
Вечером я пошла в Оперу и посмотрела гастрольный балет — это я-то, которую балет совершенно не трогает, но знаешь, что меня интересовало? Рудольф Нуреев. Когда я увидела его впервые — я тогда сама была еще молодой, — он произвел на меня такое же впечатление, как и ты, правда, не столь сильное, потому что я видела только его фотографию, ты же был живой: это дикое лицо, светлые глаза, чувственный рот, сильное прекрасное тело. Я была очень взволнована и пылко влюбилась в него, а теперь мы оба состарились, и он танцевал во время моего зимнего путешествия, 27 января, в день рождения Моцарта. У меня было хорошее место, и мое сердце сжалось от печали, когда я увидела, как он мучился, что пропала легкость, с каким напряжением он танцевал. Его волосы поредели на затылке, его лицо все еще дикое, но само зрелище прыгающего туда-сюда сорокасемилетнего мужчины в колготках было прямо-таки комичным. И тем не менее он до сих пор грациозен и излучает достоинство, и после всех этих лет я осознаю, как сильно была влюблена в него. С тобой же после трех-четырех месяцев я уже ничего не понимаю и спрашиваю себя: что это было? И почему? Может быть, меня делает больной один лишь вид совершенной красоты? По улицам навстречу мне непрерывно движутся чужие судьбы, но все они отвратительны: слишком толстые молодые девушки, озлобленные женщины, проигравшие мужчины, люди с изуродованными ступнями и в толстых очках. Да, красота делает меня больной и наполняет тоской. Ради красоты я готова пожертвовать опытом и разумом.
Четыре недели пробыла я в Вене и в последнюю прогромыхала на метро по бетонной трубе на другой берег Дуная и погуляла по заброшенному пляжу для рабочих. Дощатые ларьки, полуразвалившиеся садовые домики — это место, где человека убьют, или он сам умрет, и никто этого не заметит, и прежде, чем покинуть Вену и возвратиться в мой город, который также и твой, я хотела нанести еще один визит.
Я поехала на Кеттенбрюккенгассе — улицу ремесленников с маленькими лавчонками, темными низкими домами, сырыми стенами. На доме № 6 висит кусок картона, на котором от руки написано: «Шуберт, 2 этаж». Как если бы он все еще там жил. На втором этаже на двери указано: «Комната, где жил и умер Шуберт». Шуберт. Когда я позвонила, было уже около четырех часов вечера темно, мертвая тишина, долго не отворяют. Наконец мне открывает усталая женщина с одной рукой. Она ест бутерброд и быстро прячет его, когда я вхожу, включает свет, закрывает дверь и пробивает в кассе дешевый входной билет. «Посмотрите только, — говорит она, — вы единственная за последние две недели». Три крошечных помещения, пара гравюр на стенах, витрины с нотами. Табличка поясняет, что Франц Шуберт въехал сюда 1 сентября 1828 года к своему брату Фердинанду в качестве так называемого «сухого жильца» в квартире не было воды, что понижало плату. Здесь он написал «Зимний путь», здесь он умер в ноябре 1828 года, ему был всего тридцать один год, Альбан, ненамного больше, чем тебе. Прости, что я все время возвращаюсь к этой мысли, но я вовсе не думаю, что ты жив только потому, что не способен на крайности. Живи себе. Старей и становись таким же банальным, как мы все, «лето богов» у тебя уже было. А у этого, кто умер тут, не было. У него не было ничего, кроме музыки. «Дорогой Франц, я болен», — пишет он Францу фон Шоберу, своему единственному другу, 12 ноября. Письмо висит здесь. Семь дней спустя Шуберт умер, и на его могильной плите изолгавшиеся венцы написали: «Здесь музыка похоронила не только свое богатство, но еще более прекрасные надежды». Да-да, надежды. Вэрингское кладбище ликвидировано, могилы Шуберта больше не существует, а на Центральном кладбище, где увядают мои украденные цветы, всего лишь памятное место. Я подумала о могиле Рафаэля в Риме, на которой написано на латинском языке: «Здесь