делать. Но теперь мне кажется, что для такого решения она была уж слишком несамостоятельной, ей хотелось, чтобы все шло накатанным путем, а для болезненных перемен у этого поколения, только что пережившего войну и возвращение из плена, не хватало не только мужества, но и просто фантазии.
На следующий день мы принялись после обеда за уборку. Старые газеты на свалку, кухня вымыта, Траудель соорудила растрепанный букет из полевых цветов, а Белла сменила постельное белье. Я расчесала щеткой собаку и губкой стерла все грязные следы ее ног на ковре, а отец зажег бойлер, долго мылся, брился, под конец надушился и к шести часам отправился к автобусной остановке. «Держи ухо востро», — сказала я и крепко схватила за руку Траудель, которая непременно хотела пойти вместе с ним. Белла ушла со своим другом, потому что «не хотела присутствовать при этой трогательной сцене». Мы с Траудель сели наверху на подоконник — оттуда была видна улица, по которой шел отец. Спустя полчаса они пришли домой. Он нес ее чемодан, их разделяли метра два, и оба, судя по всему, молчали. «Мама!» — растроганно сказала Траудель и разревелась, а я подумала: «Теперь нам опять придется есть ее варево». Они прошли в дом, поставили чемодан в передней на пол и тут же ушли обратно. Траудель была вне себя. «Почему они опять уходят?» крикнула она и зарыдала еще пуще, а я сказала: «Вероятно, им нужно побыть одним и поговорить», — и это так и было, потому что они, едва оказавшись на улице, начали одновременно что-то возбужденно говорить друг другу и размахивать руками. Они прошли через поле в лесок, минут десять их не было видно. Но я продолжала сидеть, потому что знала, что вскоре они вновь появятся на опушке леса. Траудель спустилась вниз, чтобы обнюхать материнский чемодан и спустить с поводка лающую собаку. Спустя десять с чем-то минут я опять увидела отца и мать на опушке леса, они медленно шли под руку, и мне показалось, будто мать положила голову отцу на плечо, но, может быть, она ее просто криво держала. У меня было такое чувство, будто мы все были теперь спасены, но если бы случилось по- иному, тоже ничего страшного бы не произошло. Не было никакого ощущения счастья, никакого облегчения, скорее что-то типа возвращения в привычную гавань. Позже, вечером мы сидели вместе в гостиной, даже Белла вернулась домой и села вместе с нами. Мать выглядела бледной и слабой, как человек, который после длительной болезни впервые встал с постели.
Она испытующе смотрела на нас, будто желая убедиться, что мы еще живы и в полном порядке, а отец открыл бутылку вина, налил полные бокалы и сказал: «Так, теперь мы снова вместе». Молли легла к материнским ногам, а Траудель сидела рядом и гладила то мать, то собаку. «Хорошо, что ты вернулась, мама, — сказала она, — а то, представь себе — собаку пришлось бы пристрелить».
ДУРАШКА
Каждый вечер в одно и то же время Дурашка идет вниз по улице, которую мы видим с нашего балкона. Это спокойная жилая улица со старыми домами, которым не светит ремонт, или разве что экономный, косметический. На углу, напротив нашего дома приходит в упадок Дом для престарелых. Окруженный высокими трухлявыми деревьями, он еще пытается держаться прямо, но на большинство балкончиков уже запрещается выходить — городское строительное управление опечатало их красно-белыми пластиковыми ленточками. Ставни облупились и хлопают на ветру, некоторые заколочены, остальные закреплены шпагатом. В окнах виднеются маленькие белые головки, там совершенно тихо, но по ночам мы иногда слышим крики. Тогда мы в темноте таращим глаза на дом напротив и думаем о том, как это будет, когда мы состаримся, — все любовные истории позади, и нам известны все варианты конца. Нас ничто больше не испугает, потому что любая боль уже нами пережита, все зло тоже позади. Никакого ожидания почтальона: мы знаем, что он может принести — нелепые открытки, дерзкие письма, жгучие телеграммы. Никаких телефонных звонков, нет никого, кто бы мог нам позвонить. Музыка? Музыка у нас в голове, и мы ее слышим с закрытыми глазами. Мы прочитали все книги и молча досказываем себе их истории до конца. Никто не догадывается, что мы идем по ниточке через пропасть. Мы позаботились о том, чтобы в старости видеть сад, в котором кошка терпеливо караулит птичку, а потом разрывает ее на части у нас на глазах. Когда мы были молоды, мы полагали, что не вынесем жестокости. Теперь мы сами жестоки, никаких улыбок, никаких любезностей, только крики во сне. Мы будем смотреть на кошку и потеряем представление о самих себе, а когда кто-нибудь захочет навестить нас, мы злобно скажем, стоя за закрытыми дверями, — нас нет дома.
Каждый вечер в одно и то же время из Дома для престарелых выходит толстый старик в розовой рубашке с короткими рукавами, бьет палкой по живой изгороди и кричит: «Эй, эй, эй! Петерле!» Облезлая кошка с серыми пятнышками выныривает из-под кустов, пританцовывает перед ним, подняв хвост, но не дает себя ни поймать, ни погладить — никогда.
Дурашка подходит к мусорному контейнеру адвоката Вробеля. С шумом летит вниз крышка, за ней банка из-под собачьего корма; кухонные очистки и куски разорванных пластиковых пакетов приземляются в палисаднике. Дурашка ищет только журналы, они исчезают в туго набитой сумке, а когда Дурашка убеждается, что в контейнере журналов больше нет, то ворчит и катится дальше вниз, за угол, к мусорникам издательства «Штернкёниг». Здесь всегда можно найти гранки, корректурные листы, обрезки бумаги. Мы ждем, когда появится старуха Вробель с каминными щипцами и устранит, ругаясь, ежедневное свинство в своем палисаднике. В последнее время Дурашка начинает катастрофически стареть. Нам долго казалось, что возраст никак не отражается на Дурашкином круглом пустом детском личике, но внезапно тело отяжелело, а волосы поседели. На Дурашке всегда надета яркая пестрая вязаная кофта, которую ей смастерила мать из остатков шерсти. Дурашка живет вместе с матерью в большом темном доме на соседней улице, и мы часто спорим, что было бы хуже: если сначала умрет Дурашка или сначала мать? Мы даже заключили пари: кто-то на мать, тогда Дурашка попадет наконец в приют; а кто-то — на Дурашку, ведь тогда мать хоть пару лет могла бы пожить спокойно.
В Рождество в эркере их квартиры всегда светится широко раскинувшая свои лапы елка, и меня переполняет затаенная злоба, что Дурашку так любят, — вокруг меня никогда не поднимали много шуму, а я ведь не была бесформенным, надрывно кашляющим ребенком. Однажды нашу кошку задавили, мы нашли ее прямо под окнами эркера, а Дурашка неподвижно стояла за гардинами и смотрела.
Старик прекращает охоту за Петерле и возвращается в приют. На нашей улице ненадолго воцаряется тишина, но вот опять появляется старуха Вробель с каминными щипцами и почти одновременно подъезжает на голландском велосипеде, посвистывая себе под нос, толстозадый Растлитель Детей. Он едет зигзагом, потому что ему нужно похотливо зыркать по сторонам и высматривать, нет ли где детей, которых можно растлить. Мы часто удивляемся, что он до сих пор не напал на Дурашку. Вот он прислоняет велосипед к ограде дома № 16, в котором он проживает, закрепляет его двумя цепями и еще раз нерешительно оглядывается — никого нет, жаль. Через несколько минут в его мансарде загорается холодное потолочное освещение, а из открытых окон начинает доноситься маршевая музыка. Вскоре после этого на улицу выходит жена адвоката Вробеля со своим бассетом Элзи и, не обращая внимания на свою свекровь с каминными щипцами, шествует в направлении сквера. Элзи толстая, с провислым животом, у нее воспаленные глаза и кривые ноги с длинными когтями. Она какает маленькими белыми известковыми шариками перед домом, в котором скрылся Растлитель Детей. Элзи не хочет гулять и с трудом волочит свой живот по тротуару. Зато жена адвоката Вробеля пружинисто вышагивает в своей белой теннисной юбочке, потому что она собирается сейчас взять урок у дочерна загорелого тренера по теннису из районного центра. Она курит на ходу и ждет, когда ее Элзи избавится от своих известковых шариков. Старуха Вробель злобно смотрит ей вслед: свистушка, тунеядка, отобрала у нее сына, а он заслуживает кое-чего получше. Сын — хорошо зарабатывающий адвокат по бракоразводным процессам, у него возлюбленная в Билефельде, куда он часто отлучается якобы «по делам». Старуха Вробель поднимает к нам свое лицо, здоровается, грозит каминными щипцами вслед своей невестке и передразнивает ее волнующую походку. А вот и Ковальски спускается с горы от сквера вниз к дому на гоночном велосипеде. Ковальски рисует яростные картины кричащими красками и ежедневно ездит на велосипеде, подавляя тем самым свои нормальные сексуальные желания. На нем надеты узкие облегающие брюки велогонщика, через которые видно «все хозяйство», как однажды с отвращением заметила старуха Вробель: «Смотреть тошно, ну и штаны, все хозяйство видно, но свистушке это нравится!» Лицо у Ковальски красное и блестит от пота, волосы склеились. Он останавливается и слезает с велосипеда, чтобы выкурить с женой адвоката Вробеля по одной и рассказать ей о лисице,