Самолет подлетал к Хитроу, кружил над городом, внизу виднелись Риджентс-парк, Портленд — стрит, и Якоб, скованный ремнем безопасности и строгим взглядом стюардессы, пытался разглядеть Девоншир- стрит.
Бентхэм несколько дней не появлялся в конторе, но Якобу никто не сказал, где он.
26
Магда сама его бросила, «до поры до времени», как она сказала, «на некоторый срок» и чтобы избежать унылого прощания, которое предстоит несомненно, если долго терпишь и уж не знаешь, чего ждать, на что надеяться. «Итак, мы разбились об ожидание», — подумал Андраш и удивился, что первое легкое чувство горечи испарилось так быстро. Чаще обычного ходил он по городу, рассеянно и кругами, снова и снова по тем же улицам и площадям, иногда вдруг оказывался где-то далеко — Вайссензе, Марцан, — там, где к северо-востоку расползались унылые многоэтажки, переходящие в поля. Несчастлив он не был, до этого не дошло, он просто шел и шел неведомо куда, точнее — прямо, и в душе у него был мир. Во всем перерыв — даже в его тоске по Изабель, в его злости по поводу последнего письма от нее два месяца назад, взволнованного из — за войны, нарочито остроумного, особенно в сообщении, что их-де призывают запасаться свечами и батарейками, и тогда он счел ее состояние идиотским и жалким, смесью наивности и неправдоподобной иронии — именно так она описывала склад припасов под кроватью. «В конечном счете ничто ее не трогает, — думал Андраш, — у нее поразительный талант оставаться безучастной, когда что-то ее на самом деле задевает — переезд Алексы, смерть Ханны, собственная свадьба. Не кошка и ее семь жизней, а щеночек — все ему нипочем, такой он миленький, никто не тронет».
Он не скучал ни по Изабель, ни по Магде, и все же обе они заполняли пространство его жизни, прогулки, ночные часы у открытого окна на границе темноты, отделявшей конец Хоринерштрассе от огней Александерплац. Андраш снова начал курить — сначала с трудом, с отвращением, кашлем, просто господин Шмидт однажды на лестнице предложил ему сигарету, и он влюбился в красный огонек, в тлеющее время. Стоял у окна, вдыхая запах пыли, к чему убирать квартиру, если никто не придет? Красный диван, где сидела Изабель. Кровать, где он спал с Магдой. Их фигуры, их тела, какие бы ни были разные, а сливались воедино — поджарая худоба Магды, округлость Изабель, сбывшееся и несбывшееся. А он и не уверен, что различие столь велико.
Часто он просыпал, рискуя вконец опоздать в бюро, и тогда звонил Петер — разъяренный, требовательный. Андраш, подчиняясь долгу, появлялся с помятым лицом на Дирксенштрассе, хватался за работу и, все-таки приведя дела в порядок, прислушивался к шумам на улице, шагам, женским голосам, доносящимся наверх, опять-таки подходил к окну, глядел на девушек и размышлял, осталась ли у него хоть толика к ним интереса, пусть даже восхитительны их платья, и движения бедер, и тонкие руки, щиколотки — всё, что его привлекало, но издалека, издалека. Впрочем, он ни от чего не отказался. Порой, почувствовав вдруг себя обиженным, Андраш внимательно наблюдал, задерживают ли женщины на нем взгляд, отвечает ли ему взглядом та, что ему понравилась, отвлечется ли на миг от мужчины, с которым сидит за столиком, и вообще — приятно ли, отмечено ли случайное его прикосновение в очереди перед кино, в другой толкотне? Он познакомился с Клер, тридцати лет, и был обласкан ее надеждой, ее восхищенными и робкими прикосновениями, но сбежал окончательно и бесповоротно. И недоверчиво спрашивал себя: а верно ли он поступил?
В памяти сохранились от Клер нежные карие глаза косули и что-то в них неуловимое, невесомое, легкое до самоотдачи. Это ему нравилось, ведь и он сам, и все, для него важное, обладает свойством легко скользить по поверхности, скользить по воздуху подобно листьям, подобно тополиному пуху, нежным ветерком гонимому прочь.
Как-то в сияющий майский день он забрел в западную часть города, на кладбище, где толпа людей в темных платьях как раз устремлялась к выходу. Ханну он не навещал со дня похорон, а теперь узнал наконец какая ухоженная у нее могила, видно, Петер и недели не пропускал — сажал, полол, ровнял землю. Надгробный камень с именем Ханны уже пообветшал, покрылся сзади светлым зеленоватым мхом, и было в этом что-то утешительное.
Придя в другой раз, под вечер, Андраш увидел, как от живой изгороди разбегаются дикие свиньи, да тут, наверное, бродят и лисы, и всякие разные зверюшки — в садах на Геерштрассе, до самого Шарлотгенбурга. Он описал все это в письме к Изабель: аромат акации и липы, игру теней, когда свет с улицы падает на листву деревьев, на помпезные ограды и жалкие кривые заборы, отделяющие участки и дома от дороги, призрачную широкую улицу в сторону Шпандау, которая потом выходит к Олимпийскому стадиону. «Помнишь ли ты, — писал Андраш, — слова Буша: «Ничто не останется прежним»? Геерштрассе, кажется, не изменилась с тридцатых годов, кладбище тоже. Ничто не изменилось. И, все-таки изменилось. Ханна умерла. Ты замужем и живешь в Лондоне, я, наверное, уеду в Будапешт. Может, насовсем, а может — проживу там месяца два, но квартиру в Берлине уж точно оставлю за собой. Господин Шмидт все еще тут, прочно обосновался на чердаке, домоуправление ищет покупателей, но пока они никого не нашли, так мы и проживаем вдвоем, и оба довольны своим подвешенным состоянием».
Андраш предполагал, что Петер уже сообщил ей о предстоящем переезде их бюро. На Дирксенштрассе должны повысить арендную плату и составить соответствующий новый договор, но Петер предлагает уехать из центра, не торгуясь о цене. «Переезжаем!» — объявил он столь решительно, что Андраш испугался, а потом они оба замолчали, одновременно подумав о Ханне. Андраш взялся посмотреть офисные помещения на Потсдамской улице и в одном из внутренних дворов нашел два маленьких копировальных центра, заинтересованных в кооперации. «Ничто не изменилось», — размышлял он, шагая по этой улице после переговоров, будто двадцать, нет, двадцать пять лет назад он идет домой, где тетя Софи сидит за пианино и играет, играет так легко и безупречно, что дядя Янош и Андраш в молчании замерли на диване, и дядя Янош плачет. «Ничего нет большего, нежели вот это, — обращается дядя к Андрашу. — О, ты не понимаешь, ты ждешь, как ждал и я. Надеюсь, ты поймешь это в свое время».
Андраш тряхнул головой, и видение исчезло. Торговцы складывали фрукты в коробки, катили первые летние арбузы к сетчатым железным загонам, но не ленились выкрикивать те же слова, что выкрикивали весь день: «Помидоры, арбузы, баклажаны! Кило яблок — тридцать девять центов!» А с земли фрукты не подбирали, и какая-то старуха терпеливо ждала в сторонке, пока сможет подойти, Андраш хотел дать ей пять евро, но она покачала головой, даже не подняв на него глаза. Двое мальчишек выбежали из кафе- мороженого напротив, хозяин за ними, орет во всю глотку, а двое молодых людей у него за столиком тоже открыли рты, обезьянничают и хохочут. Проехала патрульная машина, погудела и двинулась дальше по улице. Пешеходы уже движутся медленней, растворяются в сумеречном свете. За столиком перед чайной сидели какие — то люди, внимательно разглядывали Андраша, а тот пошел дальше, мимо дома, где жил с дядей Яношем и тетей Софи, обернулся потом, но не остановился.
Все-таки он ждал весточки от Изабель, ответа на его мейл, хотя бы строчки — знака дальнего расстояния, процарапанного на тонкой оболочке времени. Андраш посмеялся над собой и своей сентиментальностью. Ханны ему не хватало, действительно не хватало, уж она бы ему вправила мозги насчет этой Изабель, по которой он теперь не скучал, но к которой был по-прежнему привязан, странным образом привязан, и вот так он потерял Магду. Он по-прежнему привязан к той неуверенной и бестолковой девчонке, какой была Изабель, когда они познакомились. «Неуверенность — вот суть всей моей жизни, и ее жизни тоже. Мы знаем, что есть тут причины и следствия, но они кажутся нам несущественными, пустыми. Как же нам знать, переменилось что-то или нет?»
И будущее не вмешивалось в игру, оно оборачивалось настоящим, вот и всё. Переезд в новое бюро и сдача старого бюро осуществились с той же простотой, что и его решение больше не писать картин. Андраш не удивился дядиной лжи (говорил, будто он врач, а работал санитаром), не удивился тетиному крушению в жизни, полной самоотдачи. Будапешт, по его рассуждению, поблек, стал призраком, пусть и живым на свой лад. И родители сделали то, что должны были сделать ради спасения ребенка, отправив его туда, где самих бы их убили. Все это глупо, но очень серьезно. Многое решилось в жизни за него, и разросшимся до жутких размеров незваным гостем тянулось за ним прошлое, потягивалось старой кошкой, громоздилось на столе и