дядя-призрак, тетя-призрак, двое докучливых, трогательных стариков, окостенелых и неуместных, как пони в упряжке на Курфюрстендамм. А как тетя увлекалась астронавтом Армстронгом! «Вот бы с ним разок потанцевать». Дядя Янош и тут промолчал, уходил в больницу пораньше, возвращался все позже. Андраш заметил его существование только в 1977 году, когда Янош Сиртеш купил телевизор ради «немецкой осени». И произнес: «Непонятно, как жить, и убийство нескольких людей тут не поможет», показал на клешеные джинсы племянника и спросил, не хочет ли тот послать такие же сестре. Андраш знал, что это одно из непростительных упущений, но список упущений был столь велик, что хотелось забыть о нем сразу. А какой вести отсчет времени с тех пор, как Берлин и Будапешт ничто не разделяет? Каждая поездка домой вновь разделяла время на периоды
— Когда ты женишься, наконец? — спрашивала мать, а недавно стали спрашивать с нею вместе и сестра, и даже Ласло, будто настойчиво пытаясь доказать, что в Берлине после смерти дяди с тетей ему делать нечего. До конца дней тетя Софи жила в унылой многоэтажке на Потсдамской улице, где в подъезде пахло мужской мочой, а в окна прорывался уличный шум, заглушая звуки пианино, когда Андраш занимался или тетя Софи играла одну из двух любимых ею сонат Моцарта. Играла она плохо, загадочным образом плохо, и Андраш подозревал, что ее учеба в Будапештской консерватории лишь красивая легенда. Несправедливо подозревал, как объяснил ему отец, до бегства в 1956 году ей предрекали карьеру пианистки, что и было одной из причин бегства, которого она не перенесла, за долгие недели болезни утратив музыкальную память и творческое воображение. Они искали дешевую квартиру со всеми удобствами, с кухней и душем, недалеко от Штеглицкой больницы, но главное — дешевую, чтобы Андраш мог учиться, где захочет. О том, что дядя Янош долгие годы, до начала восьмидесятых, не работал в Штеглицкой больнице врачом, а ухаживал за больными, Андраш тоже узнал только от родителей. «Ты всем им обязан! Ради тебя они жертвовали собой». Да, благодарен, но не его вина, а ирония судьбы, что и он годами врал: живопись он очень скоро бросил и стал изучать графический дизайн. Они оплачивали мастерскую с окнами на север и студенческую комнатенку, пока он не переехал в Кройцберг, для тети — очаг разврата. Впрочем, Андраш всегда держался подальше от политики, источника ее тревожных видений. Мастерскую на Креллештрассе он отдал друзьям, а сам рисовал в крошечной своей комнатке через два дома оттуда, рисовал и рвал рисунки, будто должен был сделать свой вклад в историю семейных неудач, будто должен был сначала принести жертву, потом наконец принять решение. Не ради того, чтобы куда-то пробиться, а ради того, чтобы где-то остаться, следуя фантазии и воле, для его семьи игравшим фатальную роль.
Одной только Изабель Андраш рассказал о своих картинах и рисунках
Так в памяти Андраша отпечатался эпизод с огромным, принадлежавшим ее больной матери роялем, который поднялся в воздух и поплыл прямо на нее, пятилетнюю, и двигался бы дальше, если б один из носильщиков с ужасом не заметил ребенка и не успел закричать, предупредив катастрофу. Рояль накренился, не удержался, или у них от испуга вспотели руки (но где же перчатки?), еще раз качнулся и грохнулся на гранитные ступени с жалобным звуком, хотя и тише, чем можно было ожидать, но так неудачно, что одна ножка отломилась, а корпус подпрыгнул на месте. Катастрофа? Или, наоборот, катастрофы удалось избежать? Няня Мимзель схватила ее, обняла и не выпускала, хотя из ранки у левого глаза чуточку сочилась кровь, и Андраш не увидел шва, усевшись рядом с Изабель на диван перед призрачными своими рисунками и картинками; чтобы нащупать шов, надо было провести по нему пальцем. Но Андраш этого не сделал, и список упущений стал еще длиннее. Внезапно он понял, что всякое детство — не важно, счастливое или нет, — есть история выживания и отчуждения, изгнания и стыда. Упомянутая Мимзель отвела Изабель в больницу, вот она — трагедия, рассказывала она, в больницу к ее матери, где та лежала не на смертном одре, а в шезлонге в ожидании смерти, которая через год действительной или воображаемой болезни сделала крутой поворот и исчезла в тумане временной неопределенности, передав госпожу Метцель нелегитимному течению жизни, казалось бы уже отмененной. Отец, известный гейдельбергский адвокат, был в отчаянии из-за приближающейся к жене смерти, но, когда она так и не пришла, впал в неменьшее отчаяние и от ужаса закатил грандиозный праздник, который ознаменовал начало второго и печального периода в детстве Изабель неустанным вниманием общества, загнавшим ее в облике гадкого утенка за стопки тарелок и под огромные подносы с коктейлями.
Андраш не сомневался, что у этого рассказа он оказался первым слушателем мужского пола, и оценил подарок. Однако из фрагментов и эпизодов настоящий сюжет не склеился, показался каким-то пресным, так что Андраш и Изабель остались сидеть рядом, как брат с сестрой, избежав тем самым неловкого служебного романа, хотя Андраш жарко мечтал, что все между ними будет по-другому. Но не придумал ничего, способного разорвать кокон, в котором пряталась Изабель.
— Сделай ей предложение — романтическое, восточноевропейское, с поцелуем руки и красными розами, — посоветовал ему Ласло позже, слишком поздно. И хотя такая картина по сию пору представлялась Андрашу безвкусной, он вынужден был пополнить ею список упущений, ведь все же это было бы умнее, чем его сомнительная идея завоевать Изабель в качестве любовника. Сомнительная, раз уж он не уверен, что может стать потрясающим любовником, но главное — раз уж он не такой, каким хочет быть. Андраш любил Изабель, от этого простого факта разрывалось сердце.
Прошло много времени, и теперь уж все равно, был ли тот вечер упущением или безжалостной правдой: Изабель столь решительно вела линию брата с сестрой, что догадалась ему первому рассказать о новой встрече с Якобом. Вот и пора проститься с надеждой: Андраш, ее верный до смерти рыцарь, сам создал свой комически-печальный образ. Точно по нему скроена, давно срослась с ним эта роль.
«Поезжай наконец в Будапешт, что ты тут позабыл?»
Тоскливым казался ему наверху шум проезжающих машин, часы на церковной башне пробили девять. Она уже не придет.
7
К концу рабочего дня выяснилось, что Роберт, его коллега, все еще в Нью-Йорке. Из тридцати двух сотрудников конторы именно Роберт был ему ближе всех. Они сидели дверь в дверь, с одной и той же секретаршей Юлией, и оба знали, что одного из них — скорее, Роберта — пошлют в Лондон. Они считались друзьями: оба высокие, одного возраста, приятные или даже красивые. Встречались на какой-нибудь выставке, иногда заходили вместе в «Вюргенгель» выпить бокал вина. Про возможность отправиться в Лондон на год или два никогда не говорили, оба хотели в Лондон, и оба знали, что один не попытается выглядеть лучше другого в глазах Шрайбера. Роберт учился в Лондоне целый год и был более подходящим кандидатом.
Именно о Лондоне сразу вспомнил Якоб, когда Юлия вошла к нему в кабинет с распечатанным электронным письмом, отвратительно спокойная, только руками нервно водила туда-сюда.
— Он собирался первым рейсом лететь в Чикаго, но второе письмо я вчера прочитать не успела…