костюме из грубой шерсти и с трубкой в зубах, появившийся из какого-то чуждого мира, производил комическое и зловещее впечатление. Он был похож на одно из тех старинных привидений, какие посещают только дома самых лучших аристократических семейств. Ни зверь Гламиса, ни даже сам Минотавр [22] не возбудили бы такого любопытства, как лорд Эдвард. Гости подносили к глазам лорнеты, вытягивали шеи, чтобы рассмотреть его через головы сидевших впереди. Неожиданно почувствовав на себе столько пытливых взглядов, лорд Эдвард испугался. Ему стало неловко, словно он совершил в обществе какую-то грубую бестактность; он вынул трубку изо рта и, не потушив, сунул её в карман куртки. Он остановился в нерешительности: спасаться бегством или наступать? Он стоял, раскачиваясь всем своим неуклюжим туловищем взад и вперёд. Это было похоже на медленное и тяжеловесное покачивание верблюжьей шеи. Была минута, когда он решил отступить. Но любовь к Баху пересилила его страхи. Он был как медведь, которого запах мёда, несмотря на весь его страх, заманивает в лагерь охотника; как любовник, готовый встретить лицом к лицу вооружённого и оскорблённого супруга и бракоразводный процесс, лишь бы провести несколько минут в объятиях возлюбленной. Он пошёл вперёд на цыпочках, ещё более похожий на заговорщика, чем раньше; Гай Фокс, которого уже обнаружили, но который все же надеется, что ему удастся остаться незамеченным, если он будет действовать так, словно «Пороховой заговор» [23] развёртывается по намеченному плану. Иллидж следовал за ним. От смущения он стал красным как рак; но, несмотря на смущение или, скорее, именно от смущения, он спускался следом за лордом Эдвардом развязной походкой, засунув руку в карман и улыбаясь во весь рот. Он равнодушно оглядывал толпу зрителей. Его лицо выражало презрительное любопытство. Слишком поглощённый своей ролью марсианина, чтобы смотреть себе под ноги, Иллидж вдруг оступился на этой царственной лестнице с непривычно широкими и отлогими ступенями. Его нога скользнула, он отчаянно замахал руками, стараясь сохранить равновесие, и остановился двумя-тремя ступенями ниже, каким-то чудом удержавшись все-таки на ногах. Своё нисхождение он закончил со всем достоинством, на какое он был в эту минуту способен. Он был очень зол, он ненавидел всех гостей леди Эдвард, всех до одного.

IV

В финальной бадинри [24] Понджилеони превзошёл самого себя. Евклидовские аксиомы праздновали кермессу вместе с формулами элементарной статики. Арифметика предавалась дикой сатурналии; алгебра выделывала прыжки. Концерт закончился оргией математического веселья. Раздались аплодисменты. Толли раскланивался со свойственной ему грацией; раскланивался Понджилеони, раскланивались даже безымянные скрипачи. Публика отставляла стулья и подымалась с мест. Сдерживаемая до сих пор болтовня хлынула бурным потоком.

— Какой чудной вид был у Старика, правда? — встретила подругу Полли Логан.

— А рыжий человечек с ним!

— Как Матт и Джеф [25].

— Я думала, я умру со смеху, — сказала Нора.

— Он старый чародей! — Полли говорила взволнованным шёпотом, наклоняясь вперёд и широко раскрывая глаза, как будто желая не только словами, но и мимикой выразить таинственность старого чародея. — Колдун!

— Интересно, что он делает у себя наверху?

— Вскрывает жаб и саламандр и прочих гадов, — ответила Полли.

Палец жабий, панцирь рачий, [26]Мех крылана, зуб собачий. —

Она декламировала со смаком, опьянённая словами. — И он спаривает морских свинок со змеями. Вы только представьте себе помесь кобры и морской свинки!

— Ух! — вздрогнула подруга. — Но если он интересуется только такими вещами, зачем он на ней женился? Вот этого я никогда не могла понять.

— А зачем она вышла за него? — Голос Полли снова перешёл в сценический шёпот. Ей нравилось говорить обо всем, как о чем-то волнующем, потому что волнующим ей казалось все на свете: ей было всего двадцать лет. — Для этого у неё были очень веские причины.

— Надо полагать.

— К тому же она родом из Канады, что делало эти причины ещё более неотложными.

— Так вы думаете, что Люси…

— Ш-ш…

Подруга обернулась.

— Как восхитителен Понджилеони! — воскликнула она очень громко и с несколько чрезмерной находчивостью.

— Просто чудесен! — продекламировала в ответ Полли, словно с подмостков театра «Друри-Лейн».

— Ах, вот и леди Эдвард! — Обе подруги были страшно поражены и обрадованы. — А мы только что говорили, как замечательно играет Понджилеони.

— Ах, в самом деле? — сказала леди Эдвард, с улыбкой смотря то на одну, то на другую девушку. У неё был низкий, глубокий голос, и она говорила медленно, словно все слова, которые она произносила, были особенно значительными. — Как это мило с вашей стороны. — Она говорила с подчёркнуто колониальным акцентом. — К тому же он родом из Италии, — добавила она с невозмутимым и серьёзным лицом, — что делает его игру ещё более очаровательной. — И она прошла дальше, а девушки, краснея, растерянно уставились друг на друга.

Леди Эдвард была миниатюрная женщина с тонкой, изящной фигурой; когда она надевала платье с низким вырезом, становилось заметным, что её худоба начинает переходить в костлявость. То же самое можно было сказать о её красивом тонком лице с орлиным носом. Своей матери-француженке, а в последние годы, вероятно, также искусству парикмахера она была обязана смоляной чернотой своих волос. Кожа у неё была молочно-белая. Глаза смотрели из-под чёрных изогнутых бровей тем смелым и пристальным взглядом, который присущ всем людям с очень тёмными глазами на бледном лице. К этой прирождённой смелости взгляда у леди Эдвард прибавилось свойственное ей одной выражение дерзкой прямоты и живой наивности. Это были глаза ребёнка, «mais d'un enfant terrible» [27], как предостерегающе заметил Джон Бидлэйк своему коллеге из Франции, которого он привёл познакомить с ней. Коллега из Франции имел случай убедиться в этом на собственном опыте. За обедом его посадили рядом с критиком, который написал про его картины, что их автор либо дурак, либо издевается над публикой. Широко раскрыв глаза и самым невинным тоном леди Эдвард завела разговор об искусстве… Джон Бидлэйк рвал и метал. После обеда он отвёл её в сторону и дал волю своему гневу.

— Это черт знает что, — сказал он, — он мой друг. Я привёл его, чтоб познакомить с вами. А вы что над ним проделываете? Это уж чересчур.

Яркие чёрные глаза леди Эдвард никогда не смотрели более наивно, её акцент никогда не был более обезоруживающе французско-канадским (надо сказать, что она умела изменять своё произношение по желанию, делая его более или менее колониальным, в зависимости от того, кем она хотела казаться — простодушной дочерью североамериканских степей или английской аристократкой).

— Что — чересчур? — спросила она. — Чем я провинилась на этот раз?

— Со мной эти штучки не пройдут, — сказал Бидлэйк.

— Какие штучки? Никак не пойму, чем вы недовольны. Никак не пойму.

Бидлэйк объяснил ей, в чем дело.

— Вы отлично это знали, — сказал он. — Теперь я припоминаю, что не дальше как на прошлой неделе мы с вами говорили о его статье.

Леди Эдвард нахмурила брови, точно пытаясь что-то вспомнить.

— А ведь в самом деле! — воскликнула она, посмотрев на него с комическим выражением ужаса и раскаяния. — Какой ужас! Но вы знаете, какая у меня скверная память.

— Ни у кого на свете нет такой хорошей памяти, как у вас, — сказал Бидлэйк.

— Но я вечно все забываю, — говорила она.

— Только то, что вам следовало бы помнить. С вами это случается каждый раз, это не может быть случайным. Вы всегда помните, что именно вы хотите забыть.

— Какая чепуха! — воскликнула леди Эдвард.

Вы читаете Контрапункт
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату