— Даже если искусство правдиво? — спросил Уолтер.
— Оно может оказаться слишком правдивым. Без примесей. Как дистиллированная вода. Когда истина есть только истина и ничего больше, она противоестественна, она становится абстракцией, которой не соответствует ничто реальное. В природе к существенному всегда примешивается сколько-то несущественного. Искусство воздействует на нас именно благодаря тому, что оно очищено от всех несущественных мелочей подлинной жизни. Ни одна оргия не бывает такой захватывающей, как порнографический роман. У Пьера Луиса [3] все девушки молоды и безупречно сложены; ничто не мешает наслаждаться: ни икота или дурной запах изо рта, ни усталость или скука, ни внезапное воспоминание о неоплаченном счёте или о ненаписанном деловом письме. Все ощущения, мысли и чувства, которые мы получаем от произведения искусства, чисты — химически чисты, — добавил он со смехом, — а не моральны.
— Но «Эпипсихидион» — не порнография, — возразил Уолтер.
— Конечно, но он тоже химически чист. Вы помните этот сонет Шекспира:
И так далее. Он понимал поэзию слишком буквально, и это — реакция. Пусть это будет предупреждением для вас.
Разумеется, Филип был прав. Месяцы, проведённые в коттедже, не были похожи ни на «Эпипсихидион», ни на «Maison du berger» [5]. Чего стоили хотя бы колодец и прогулки в деревню!.. Но даже если бы не было колодца и прогулок, даже если бы у него была одна Марджори без всяких примесей — стало ли бы от этого лучше? Вероятно, только хуже. Марджори без примесей была бы ещё хуже, чем Марджори на фоне житейских мелочей.
Взять, например, её утончённость, её холодную добродетель, такую бескровную и одухотворённую; теоретически и на большом расстоянии он восхищался ими. Но практически, вблизи от себя? Он влюбился в её добродетель, в её утончённую, культурную, бескровную одухотворённость; а кроме того, она была несчастна: Карлинг был невыносим. Жалость превратила Уолтера в странствующего рыцаря. Ему казалось тогда (ему было в то время двадцать два года, он был чист страстной чистотой подростка, привыкшего сублимировать свои сексуальные стремления. Он только что окончил Оксфордский университет и был начинён стихами и сложными построениями философов и мистиков), ему казалось, что любовь — это разговоры, что любовь — это духовное общение. Такова истинная любовь. Сексуальная жизнь — это лишь одна из житейских мелочей, неизбежная, потому что человеческие существа, к сожалению, обладают телами; но считаться с ней нужно как можно меньше. Страстно чистый и привыкший претворять свою страстность в серафическую духовность, он восторгался утончённой и спокойной чистотой, которая у Марджори происходила от врождённой холодности и пониженной жизнеспособности.
— Вы такая хорошая, — говорил он, — вам это даётся так легко. Мне хочется стать таким же хорошим, как вы.
Это желание было равносильно желанию стать полумёртвым; но тогда он не осознавал этого. Под оболочкой робости, застенчивости и тонкой чувствительности в нем скрывалась страстная жажда жизни. Ему действительно стоило большого труда сделаться таким же хорошим, как Марджори. Но он старался. И он восторгался её добротой и чистотой. И её преданность трогала его — по крайней мере до тех пор, пока она не начала утомлять и раздражать его, — а её обожание льстило ему.
Шагая к станции Чок-Фарм, он вдруг вспомнил рассказ отца о разговоре с каким-то шофёром- итальянцем о любви. (У старика был особый дар вызывать людей на разговор, всяких людей, даже слуг, даже рабочих. Уолтер всегда завидовал ему в этом.) По теории шофёра, некоторые женщины похожи на гардеробы. Sono come i cassetoni[6]. С каким смаком старый Бидлэйк рассказывал этот анекдот! Они могут быть очень красивы; но какой толк — обнимать красивый гардероб? Какой в этом толк? (А Марджори, подумал Уолтер, даже не очень красива.) «Нет, уж лучше женщины другого сорта, — говорил шофёр, — будь они трижды уроды. Вот моя девочка, — признался он, — та совсем другого сорта. Е un frullino, proprio un frullino [7] — настоящая взбивалочка для яиц». И старик подмигивал, как весёлый порочный сатир. Чопорный гардероб или бойкая взбивалочка? Уолтер должен был признать, что у него такие же вкусы, как у шофёра. Во всяком случае, он по личному опыту знал, что, когда «истинная любовь» снисходила до «мелочей» сексуальной жизни, ему не очень нравились женщины «гардеробного» сорта. Теоретически, на расстоянии, чистота и доброта и утончённая одухотворённость достойны восхищения. Но на практике, вблизи, они гораздо менее привлекательны. А когда женщина непривлекательна, её преданность и лесть и обожание становятся невыносимыми. Не отдавая себе отчёта, он одновременно ненавидел Марджори за её терпеливую холодность великомученицы и презирал себя за свою животную чувственность. Его любовь к Люси была безудержной и бесстыдной, но Марджори была бескровна и безжизненна. Он одновременно оправдывал себя и осуждал. И все-таки больше осуждал. Его чувственные желания низменны; они неблагородны. Взбивалочка и комод — что может быть омерзительней и подлей подобной классификации? Мысленно он услышал сочный, чувственный смех отца. Ужасно! Вся сознательная жизнь Уолтера протекала под знаком борьбы с отцом, с его весёлой, беспечной чувственностью. Сознательно он всегда был на стороне матери, на стороне чистоты, утончённости, на стороне духа. Но кровь его была по крайней мере наполовину отцовской. А теперь два года жизни с Марджори воспитали в нем активную ненависть к холодной добродетели. Он возненавидел добродетель, но одновременно стыдился своей ненависти, стыдился того, что он называл своими скотскими, чувственными желаниями, стыдился своей любви к Люси. Ах, если бы только Марджори оставила его в покое! Если бы она перестала требовать ответа на свою нежеланную любовь, которую она упорно навязывала ему! Если бы она перестала быть такой ужасающе преданной! Он мог бы остаться её другом: ведь он прекрасно относится к ней за её доброту, нежность, верность, преданность. Ему было бы очень приятно, если бы она платила ему за дружбу дружбой. Но её любовь вызывала в нем тошноту. А когда она, воображая, что борется с другими женщинами их же оружием, насиловала свою добродетельную холодность и пыталась вернуть его любовь страстными ласками, тогда она становилась просто ужасна.
А кроме того, продолжал размышлять Уолтер, её тяжёлая, лишённая тонкости серьёзность просто скучна. Несмотря на всю свою культурность, а может быть, именно благодаря ей Марджори была туповата. Конечно, ей нельзя было отказать в культурности: она читала книги, она запоминала их. Но понимала ли она их? Была ли она способна их понять? Замечания, которыми она прерывала свои долгие-долгие молчания, культурные, серьёзные замечания, — как тяжеловесны они были, как мало в них было юмора и подлинного понимания! С её стороны было очень разумно, что она по большей части молчала. В молчании заключено столько же потенциальной мудрости и остроумия, сколько гениальных статуй — в неотёсанной глыбе мрамора. Молчаливый не свидетельствует против себя. Марджори в совершенстве владела искусством сочувственного слушания. А когда она нарушала молчание, её реплики состояли наполовину из цитат. У Марджори была прекрасная память и привычка заучивать наизусть глубокие мысли и пышные фразы. Уолтер не сразу обнаружил, что за её молчанием и цитатами скрывается беспомощность мысли и тупость. А когда он обнаружил, было слишком поздно.
Он подумал о Карлинге. Пьяница и верующий. Вечно твердящий о церковных одеяниях, о святых и непорочном зачатии — а сам мерзкий пьяный извращенец. Не будь он так отвратителен, не будь Марджори так несчастна — что тогда? Уолтер представил себя свободным. Он не пожалел бы, он не полюбил бы. Он вспомнил красные распухшие глаза Марджори после одной из тех отвратительных сцен, которые ей устраивал Карлинг. Грязная скотина!
«Ну, а я-то кто?» — подумал он.
Он знал, что, как только за ним закрылась дверь, Марджори дала волю слезам. У Карлинга было хоть то оправдание, что он пил. Прости им, ибо не ведают, что творят [8]. Но сам он был всегда трезв. Он знал, что сейчас Марджори плачет.
«Я должен вернуться», — сказал он себе. Но вместо этого он ускорил шаги, он почти побежал вперёд. Это было бегство от своей совести и в то же время неудержимое стремление навстречу желанию.
«Я должен вернуться, я должен вернуться».