кроме собеседника, не должен его слышать. Он сердился, когда ему говорили, что то, что он считал верным, на самом деле неверно. — Лев! Подумать только! — возмущённо пробормотал он. Но его лицо сейчас же прояснилось. — Смотрите, — сказал он, — вот ещё одна опоздавшая. На сколько спорим, что она сделает то же, что все остальные?

— Ш-ш… — повторила леди Эдвард.

Но Джон Бидлэйк не обращал на неё внимания. Он смотрел в сторону двери, где стояла последняя из опоздавших. Желание незаметно скрыться в молчаливой толпе боролось в ней с долгом гостьи сообщить хозяйке дома о своём приходе. Она растерянно смотрела по сторонам. Леди Эдвард приветствовала её через головы гостей взмахом веера и улыбкой. Опоздавшая ответила ей улыбкой, послала воздушный поцелуй, приложила палец к губам, показала на свободное место в другом конце зала и распростёрла руки, выражая этим жестом, что она извиняется за опоздание и сожалеет, что при сложившихся обстоятельствах ей нельзя подойти и поговорить с леди Эдвард; затем, втянув голову в плечи, сжавшись в комок и словно стараясь занимать как можно меньше пространства, она очень осторожно, на цыпочках, направилась к свободному месту.

Бидлэйк веселился от всей души. Он передразнивал все жесты бедной дамы. Он с подчёркнутым жаром ответил ей на воздушный поцелуй, а когда она приложила палец к губам, он закрыл рот всей пятернёй. Жест, выражавший сожаление, стал в его гротескно-преувеличенной передаче жестом смехотворного отчаяния. А когда она на цыпочках пошла между рядами, он принялся хлопать себя по лбу и считать по пальцам, как делают в Неаполе, чтобы отвести дурной глаз. Он с торжеством обернулся к леди Эдвард.

— Я вам говорил, — прошептал он, и его лицо покрылось морщинами от сдерживаемого смеха. — Можно подумать, что находишься в санатории для глухонемых или разговариваешь с пигмеями в Центральной Африке. — Он открыл рот и показал пальцем, он сделал вид, что пьёт из стакана. — Мой хочет есть, — сказал он. — Мой очень хочет пить.

Леди Эдвард ударила его веером.

Тем временем музыканты играли b-moll'ную сюиту Баха для флейты и струнного оркестра. Молодой Толли вёл оркестр со свойственной ему неподражаемой грацией, изгибаясь, как лебедь, и чертя руками по воздуху пышные арабески, словно он танцевал под музыку. Двенадцать безымянных скрипачей и виолончелистов пиликали по его приказу. А великий Понджилеони взасос целовал свою флейту. Он дул через отверстие, и цилиндрический воздушный столб вибрировал; раздумья Баха наполняли четырехугольный римский зал. В начальном largo Иоганн Себастьян при помощи воздушного столба и амбушюра Понджилеони твёрдо и ясно сказал: в мире есть величие и благородство; есть люди, рождённые королями; есть завоеватели, прирождённые властители земли. Размышления об этой земле, столь сложной и многолюдной, продолжались в allegro. Вам кажется, что вы нашли истину; скрипки возвещают её, чистую, ясную, чёткую; вы торжествуете: вот она, в ваших руках. Но она ускользает от вас, и вот уже новый облик её в звуках виолончелей и ещё новый — в звуках воздушного столба Понджилеони. Каждая часть живёт своей особой жизнью; они соприкасаются, их пути перекрещиваются, они сливаются на мгновение в гармонии; она кажется конечной и совершённой, но потом распадается снова. Каждая часть одинока, отдельна, одна. «Я есмь я, — говорит скрипка, — мир движется вокруг меня». «Вокруг меня», — поёт виолончель. «Вокруг меня», — твердит флейта. И все одинаково правы и одинаково не правы, и никто из них не слушает остальных.

Человеческая фраза состоит из двухсот миллионов частей. Её шум говорит что-то статистику и ничего не говорит художнику. Только выбирая каждый раз одну-две части, художник может что-то понять. Вот здесь, например, одна часть: Иоганн Себастьян рассказывает о ней. Начинается рондо, чудесное и мелодично- простое, почти как народная песня. Девушка поёт сама себе о любви, одиноко, немножечко грустно. Девушка поёт среди холмов, а по небу плывут облака. Одинокий, как облако, слушает её песню поэт. Мысли, которые вызвала в нем песня, — это сарабанда, следующая за рондо.

Медленно и нежно размышляет он о красоте (несмотря на грязь и глупость), о добре (несмотря на все зло), о единстве (несмотря на все запутанное разнообразие) мира. Это — красота, это — добро, это — единство. Их не постичь интеллектом, они не поддаются анализу, но в их реальности нерушимо убеждается дух. Девушка поёт сама себе под бегущими по небу облаками — и вот уже в нас родилась уверенность. Утреннее небо безоблачно, и рождается уверенность. Это иллюзия или откровение глубочайшей истины? Кто знает? Понджилеони дул, скрипачи проводили натёртым канифолью конским волосом по натянутым бараньим кишкам; и в продолжение всей сарабанды поэт неторопливо размышлял о своей нежной и спокойной уверенности.

— Эта музыка начинает надоедать мне, — шёпотом сказал Джон Бидлэйк хозяйке дома. — Скоро она кончится?

Старый Бидлэйк не любил и не понимал музыку и откровенно признавался в этом. Он мог позволить себе быть откровенным. Какой смысл такому замечательному художнику, каким был Джон Бидлэйк, притворяться, будто он любит музыку? Он посмотрел на сидящих гостей и улыбнулся.

— У них такой вид, точно они сидят в церкви, — сказал он. Леди Эдвард погрозила ему веером.

— Кто эта маленькая женщина в чёрном, — продолжал он, — которая закатывает глаза и качается всем телом, точно святая Тереза в экстазе?

— Фанни Логан, — прошептала леди Эдвард. — Но замолчите же наконец!

— Принято говорить, что порок преклоняется перед добродетелью, — неугомонно продолжал Джон Бидлэйк. — Но теперь все позволено — моральное лицемерие нам больше не нужно. Осталось лицемерие интеллектуальное. Преклонение филистеров перед искусством — так, что ли? Посмотрите-ка, как они преклоняются — постные рожи и благоговейное молчание!

— Вы должны быть благодарны за то, что их преклонение перед вами выражается в гинеях, — сказала леди Эдвард. — А теперь извольте молчать.

Бидлэйк с комическим ужасом прикрыл ладонью рот. Толли сладострастно взмахивал руками; Понджилеони дул; скрипачи пиликали. А Бах, поэт, размышлял об истине и красоте.

Слезы подступали к глазам Фанни Логан. Её легко было растрогать, особенно музыкой; а когда она испытывала какое-нибудь чувство, она не старалась подавить его, но всем существом отдавалась ему. Как прекрасна музыка, как печальна и в то же время как успокоительна! Она чувствовала, как музыка претворяется в чудесное ощущение, незаметно, но настойчиво наполняющее все извилины её существа. Все её тело вздрагивало и покачивалось в такт мелодии. Она думала о своём покойном муже; поток музыки приносил ей воспоминания о нем, о милом, милом Эрике; с тех пор прошло почти два года; он умер таким молодым! Слезы потекли быстрей. Она отёрла их. Музыка была бесконечно печальна, но в то же время она утешала. Она принимала все: преждевременную смерть бедняжки Эрика, его болезнь, его нежелание умирать; она принимала все. Она выражала всю печаль мира, но из глубин этой печали она утверждала — спокойно, примирённо, — что все правильно, все идёт так, как нужно. За пределами печали простиралось более широкое, более полное блаженство. Слезы струились из глаз миссис Логан; но, несмотря на печаль, это были блаженные слезы. Ей хотелось поделиться своими чувствами с дочерью. Но Полли сидела в другом ряду. Миссис Логан видела за два ряда от себя её затылок и её тонкую шею с ниткой жемчуга, которую милый Эрик подарил ей, когда ей исполнилось восемнадцать лет, за несколько месяцев до своей смерти. И вдруг, словно почувствовав на себе взгляд матери, словно догадавшись о её переживаниях, Полли обернулась и с улыбкой взглянула на неё. Грустное и музыкальное блаженство миссис Логан стало теперь полным.

Но не только глаза матери смотрели в сторону Полли. Удобно расположившись немного сбоку и позади неё, Хьюго Брокл восторженно изучал её профиль. Как она очаровательна! Он размышлял, хватит ли у него смелости сказать ей, что в детстве они играли вместе в Кенсингтонском парке. Он подойдёт к ней после музыки и скажет: «А знаете, мы были представлены друг другу в детских колясочках». Или, чтобы проявить ещё более неожиданное остроумие: «Вы — та самая особа, которая стукнула меня по голове ракеткой».

Взгляд Джона Бидлэйка, беспокойно блуждавший по комнате, неожиданно натолкнулся на Мэри Беттертон. Да, это чудовище — Мэри Беттертон! Он опустил руку, он потрогал дерево кресла. Когда Джон Бидлэйк видел что-нибудь неприятное, он всегда чувствовал себя спокойней, потрогав дерево. Конечно, он не верил в Бога; он любил рассказывать анекдоты о священниках. Но дерево, дерево — в этом что-то есть… И подумать только, что он был влюблён в неё, безумно влюблён, двадцать, двадцать два — он боялся вспомнить, сколько лет тому назад. Какая старая, какая отвратительная толстуха! Он снова потрогал ножку

Вы читаете Контрапункт
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату