контролировавшейся, как мы полагаем, коминтерновскими приятелями Джулиана. Когда эта группировка обнаружила, что У Бат передает информацию одному из наших людей, она сочла необходимым его элиминировать. У Бат был убит, а вину попытались свалить на нас.
– А вы – на меня. Несколько лет назад я допустил ошибку, дав показания о том, в чем не был уверен, и сейчас вы пытаетесь возвести на меня обвинение.
– Которое грозит вам заключением в Скрабс. Дача ложных показаний наказывается сроком до четырех лет, насколько мне известно. И заметьте, мистер Флорри, в Скрабс есть камеры, которые могут показаться невыносимыми, особенно молодому человеку с такой приятной внешностью, как ваша. Я могу использовать то небольшое влияние, которым располагаю, и добиться, чтобы вас поместили среди педерастов особо агрессивного склада. Согласитесь, весьма тяжелое испытание для выпускника привилегированной школы.
– Вы не считаете себя негодяем, майор?
– Как писатель, вы должны высоко ценить иронию. Вот небольшой пример в вашу коллекцию. Лично я не сомневаюсь в том, что вы поступили совершенно правильно в случае с У Батом. Закрывать то дело надо было как можно скорее. Но я без малейших угрызений совести воспользуюсь этим поводом, чтобы принудить вас сделать такой же правильный выбор. Исполнить свой долг. Не сомневайтесь, мы сделали все, чтобы обвинение было вам предъявлено.
– Я обращусь в прессу.
– Используя «Положение о государственной тайне», о котором я вам уже сказал, мы заставим ее замолчать.
Флорри уставился в окно. За ним виднелись очертания Лондона, наверное, те же, что и во времена Диккенса: ровный, аккуратный ряд невысоких домов с каминными трубами на крышах. Больше всего это напоминало разложенные почтальоном на столе посылки. И между этими домами пробирались нечестные, вороватые граждане Британской империи, безликие и безымянные, в чью когорту его только что завербовали.
– Не знал, что британские власти могут быть так безжалостны.
– Судьбе было угодно послать нам безжалостных врагов, Флорри.
– Поймите, вы, как никто другой, подходите для этого дела, мистер Флорри, – заговорил Вейн. – Как писатель, вы имеете возможность бывать там, где бывает он. Вы с ним хорошо знакомы. Выражаясь точнее, вы очень хорошо знакомы, как это бывает с мальчиками в закрытых школах. Старые школьные связи, мистер Флорри, кое-что значат, согласитесь, что это так. Затем, вы – бывший полицейский, человек, имеющий опыт в секретных делах. Вы вытащили самый правильный билет, мистер Флорри. Ну и действительно, чувство долга тоже не пустой звук, сэр.
– Еще одно, Флорри, – встрял майор. – Ведь вы его ненавидите. Или, по крайней мере, должны ненавидеть.
«Джулиан, – подумал Флорри, – за что ты меня так обидел?»
Он вспомнил мальчика, которого так любил и который едва не погубил его.
«Да, я тебя ненавижу. Это правда. Какой-то неведомой алхимией чувств моя любовь жалко перетекла в ненависть. Никогда не забуду, как ты потехи ради насмеялся надо мной».
– Мы обязательно уточним все детали, мистер Флорри, – снова заговорил Вейн. – Возьмем все расходы на себя. В таких делах мы не мелочимся.
Флорри, подняв глаза, увидел, что оба искусителя надевают пальто, собираясь идти.
– Всего хорошего, Флорри. Рад, что вы с нами, – бросил майор.
Флорри закрыл глаза. Донесся звук захлопнувшейся двери, затем тихие удаляющиеся шаги.
2
Отель «Люкс»
К концу 1936 года самый, казалось бы, безобидный из звуков – негромкий стук в дверь – внушал москвичам, как и всей России, неописуемый ужас. Раздавался он преимущественно по ночам, ближе к рассвету. И означать мог только одно.
Молодые люди из органов государственной безопасности – НКВД – были неизменно вежливы и сдержанны. Они спокойно стояли в своих зеленых шинелях и меховых ушанках, положив ладони на пистолеты «Тула–Токарев»[8] в кобуре на поясе. Формальности были сведены к минимуму: предъявлялся ордер на арест, позволяли проститься с близкими, накинуть пальто, после чего человека уводили. Навсегда.
В то время – русские назвали его ежовщиной – на посту главы органов государственной безопасности находился страшный карлик по имени Николай Ежов. Но процесс чистки партии, вызвавший эту гигантскую волну арестов, разумеется, был задуман ее Генеральным секретарем, которого большинство старых революционеров предпочитали звать старой кличкой Коба. Именно Коба мечтал освободить партию от балласта, сделать ее математически точным инструментом, способным уничтожить последние остатки буржуазной сентиментальщины. Войти в будущее должны сильные, волевые, решительные. Таким образом Коба обеспечивал заодно и собственную безопасность.
Но был в Москве один дом, где аресты вызывали не только страх и отчаяние, но и иронию – чувство, которого в столице по отношению к НКВД больше никто не испытывал. Этот дом стоял на улице Горького, неподалеку от Пушкинской площади,[9] в центре города, не более чем в трех четвертях мили от самого Кремля. Нарядное, итальянской постройки здание было щедро украшено мрамором и лепниной, а из западных окон его верхних этажей открывался великолепный вид на соборы Кремля. «Гостиница „Люкс“» – красовалось на медной табличке, уцелевшей с 1917 года. В начале века просторные номера занимала русская и европейская знать, американские предприниматели, германские авантюристы, еврейские торговцы бриллиантами и очень дорогие куртизанки.
Здание приходило в упадок, мрамор осыпался, медь тускнела, стены и потолки покрывались пылью. Но по его захламленным коридорам и пропахшим капустой комнатам бродили те же сны – смелые и прекрасные, – что снились прежним обитателям.
Теперь в «Люксе» поселились совершенно другие постояльцы. Нынче «Люкс» служил неофициальной штаб-квартирой Коминтерна. Коммунистический интернационал, будучи аппаратом ГРУ, являлся в то же время координирующим органом Мировой революции, согласно декрету Владимира Ленина 1919 года.
Здесь жили делегаты съезда партии почти в полном составе. Знаменитые, никому не известные и печально прославленные левые силы Европы; люди, проведшие всю свою жизнь в подполье, в водовороте и вихрях революционных заговоров. Когда революция свершилась, они стали первыми жертвами нового режима. Поэтому частые ночные визиты энкавэдэшников были особенно горьки для здешних обитателей.
О, какие горячие дискуссии вели старые революционеры! Их жизни словно стали сплошным словоизвержением. Они спорили без конца, подобно старым раввинам в иешиве.[10] Что Коба делает? Что он о себе возомнил? Какими теориями он намерен обосновать череду этих убийств? Как согласуется ежовщина с единственным путем к победе социализма? И кого забрали сегодня ночью?
Лишь один человек никогда не участвовал в этих дебатах.
Он не жаловался. Не теоретизировал. Не роптал. Не комментировал законность происходящего или патологию Кобы и его карлика Ежова. Казалось, никакие тайные страхи не имеют над ним власти.
Он никогда не маячил в вестибюле, предпочитая оставаться у себя за закрытыми дверями, и покидал квартиру только для послеобеденного моциона. Тогда он быстрым шагом пересекал вестибюль, сохраняя на лице то высокомерное выражение, которое яснее всяких слов свидетельствовало о его презрении ко всему, что простиралось далее древнего лифта. Он шел, глядя прямо перед собой, не отвечая на приветствия прежних товарищей. Эдакий денди девятнадцатого века: короткие гетры до щиколоток, бархатная домашняя куртка, изрядно поношенная, но отличного кроя, белый шелковый шарф, бобровая шуба. Он вел себя так, будто по особому соглашению с высочайшей властью был неуязвим для ночных визитов сатрапов Кобы.