направляемый одной только внутренней потребностью, она перестраивала клетки в теле, создавая тягу, подобную магнитной — шел, то ли выбирая направление, то ли подчиняясь этой тяге, на самом же деле наугад, в дурацкой надежде на какую-то маловероятную случайность. Не на встречу, нет, второй раз такое было бы уже слишком — но вдруг в этой части города, название которой, недостоверно уловленное на слух, было единственным приблизительным ориентиром, кто-то узнает меня, то есть на самом деле опять обознается, примет за другого …
На домах не было табличек. Я брел по улицам, не имевшим названия, сочиняя слова объяснения, заранее не нужного — не потому, что было мало надежды произнести их вслух, да еще непослушным своим голосом, а потому что сам чувствовал фальшь, не в них, а за ними, где оставался другой и подлинный смысл. Незавершенные новостройки были похожи одна на другую и на те, среди которых я заблудился в прошлый раз. Словно возвращаешься опять к тем же котлованам, разрытым траншеям, залитым талой водой, переходишь по тем же хлипким мосткам, даже оскальзываешься в том же самом месте на глине, утяжеляющей ботинки, снова стараешься поставить ногу в уже готовый, проверенный с прошлого раза, подсохший и устойчивый след. Начатые и брошенные фундаменты, неразвившиеся каркасы, недостроенные панельные стены смыкались, не оставляя между собой прохода, а иногда и просвета, как приставленные уголками костяшки домино. Там же, где возникал просвет, видна была все та же громадная труба, словно ориентир, указывающий сразу все направления, но путь к ней все равно оказывался перерыт и загорожен. И никакой строительной техники вокруг — да и как бы она пробралась сюда через траншеи и ямы?
А как она выбралась отсюда?
Чувство казалось обманчивым. Действительно ли я здесь уже проходил? Или место было просто похоже на какое-то еще? Моя память не позволяла ничего утверждать — ведь невозможно было сохранять отчет в каждом шаге вот этой дороги. Вдруг обнаруживаешь, что уперся в котлован, неотличимый от других, не отмеченных, но каким путем ты сюда попал, из сознания выпало и вряд ли когда-нибудь вернется в него, а значит, и в жизнь — с каждым ее отдельным движением, шагом, попутным деревом и попутной мыслью. Попробуй в любой из вечеров восстановить прожитый день — подберутся лишь клочки, малосвязанные частицы, ошметки, их всех вместе никак не хватает на полное число часов и минут, из которых этот день должен бы состоять…
Где-то вокруг, среди не жилых на вид стен, угадывалась жизнь, от которой я все время оказывался странным образом отделен, с которой не мог соприкоснуться. На неогороженных балконных выступах с фанерными бельмами вместо стекол сушилось белье, на крышах строительных вагончиков играли дети, но я не мог приблизиться к ним — траншеи каждый раз уводили прочь, и бессмысленно было кричать, чтобы спросить дорогу или просто привлечь к себе внимание — голос терялся в воздухе, оказываясь бессильным. Порой ноздри улавливали донесенный отдельной воздушной струйкой запах кухонного керосина, чад подгоревшей картошки и рыбы, дуновение жилой угретой затхлости из приоткрывшейся где-то, но невидимой двери. Я оставался сам по себе, я не мог в эту жизнь проникнуть. Дотаивали остатки грязного снега, но капли, срывавшиеся со ржавых сарайных кровель и бетонных козырьков, были сияюще прозрачными.
Знакомое с детства чувство, что в мире нет ничего заранее некрасивого: своя красота была даже в этих серых бетонных панелях, в грудах щебня и мусора, в солнечных бликах на лужах, по которым так прекрасно пускать выструганные из щепок кораблики, даже сырой запах земляных канав бывал сладок и таинствен, если туда спрыгнуть, спрятавшись ото всех. Ободранный рыжий кот, подняв хвост, пробирался по бетонной трубе к кошке, а та пока не замечала его или делала вид, что не замечает; подняв голову в небо, она примеривалась к пролетавшему вертолету: стоит ли залезть повыше на дерево, чтобы попробовать его цапнуть — но тут кот приблизился, и оба почти одновременно сиганули вниз. Несколько темных фигур в отдалении пронесли на плечах что-то длинное, как гроб, а может, и в самом деле гроб. Возмутила воздух криком пара тяжелых ворон. Совсем близко проплыл пущенный из соломинки пузырь с запечатленным радужным отражением: оконный переплет, крошечный, искривленный, у окна тень чьей-то головы, угадывался как будто даже светлый блик на щеке… но шар уплыл дальше… Рыжеволосый, без шапки, мужчина нес в голубом одеяле новорожденного, ослабевшая мать с трудом поспевала, и все они отражались в спокойной луже с сияющим синим небом и белыми, отяжелевшими в воде облаками…
Однажды мне это увиделось явственно: каждый, как я, ходил, окруженный прозрачным, не отчетливым по краям шаром, в центре которого всегда был он. Шар был особым миром каждого. Они не имели определенных границ и могли пересекаться, проникая друг в друга, охватывая совместно общее для многих людей пространство; порой могло даже показаться, что по крайней мере у близко стоящих друг к другу эти пузыри почти совмещены, обладатели их должны видеть и ощущать одно и то же. Неизбежно обнаруживалось, однако, что это не так, тогда возникало недоумение, порой раздраженное: неужели кто-то другой не видит, не понимает очевидного для тебя? Мир другого всегда был окрашен в другие цвета, полон других звуков, запахов и воспоминаний; чтобы ощутить это, надо было быть другим, с другими глазами и ушами, другим телом, другим умом и другой жизнью. Для кого, кроме меня, существовали, например, газеты, которыми я утеплил с утра свои старые башмаки и которых никто другой, слава Богу, видеть не мог? моя головная боль и сны, о которых нельзя было рассказать? Даже те, кто слушали как будто одну музыку, слышали на самом деле разную.
Голоса слышались где-то совсем близко; невидимые люди шли по дороге, отделенной от меня теперь навалом бетонных глыб разной формы с торчащими из них арматурными штырями. Между глыбами оставался промежуток, обещавший короткий сквозной проход. Туда вначале вело даже подобие утоптанной дорожки, и хотя она рассосалась у кучек засохшего кала, мне казалось, что можно все-таки пройти дальше. Мешали штыри, приходилось то перешагивать через них, то пригибаться. Из ближней глыбы вдруг уставился на меня в упор одинокий скульптурный глаз почти в человеческий рост с глубокой воронкой зрачка. Там уже накопился слой грязи, а на ней зарождался свой миниатюрный пейзаж с сухими прошлогодними былинками… Приходилось искать обходное пространство, местами уже почти протискиваясь в тесном лабиринте, попутно распознавая части гигантского бетонного лица и тела, то ли еще не собранного, то ли уже разваленного; оно физически подавляло своей несоразмерностью человеческому существу — несоразмерностью, которую не замечаешь, когда монумент вознесен над тобой. В вертикальном завитке ушной раковины можно было уместиться, как в футляре. Пальцы растопыренной пятерни создавали несколько очевидных тупиков, их следовало обойти все разом. Зато непреодолимым препятствием оказался лежавший на боку зашнурованный башмак. Штырь, торчавший из его подошвы, погнулся о соседнюю штанину и оставил для прохода совсем маленький просвет. Мысль о возвращении через тот же лабиринт была тягостной. Я попробовал все же протиснуться, подбирая живот, продвигаясь по миллиметру, чтобы не порвать одежду. Был момент, когда мне показалось, что я застрял окончательно, но тут снова, уже где-то совсем рядом послышались женские голоса.
— Как ты думаешь, девочка выживет?
— Сейчас узнаем.
— Ой, боюсь, не жилица она.
— Мать тоже хороша.
— Не говори! Стерва.
— А Майка по-твоему лучше?
— И зачем-то еще ей этот псих нужен.
— Сейф, вот увидишь, он вскрыл.
— Должны сказать.
— Уже скоро.
Я дернулся еще раз, еще — и почувствовал, что высвобождаюсь. Отлетела лишь одна пуговица, да каменный прах отерся о куртку. Я стоял теперь на твердой дороге, перед высоким облупившимся фундаментом. Выше уровня глаз дом был деревянный. Из-за высокого окна, из-за двойных беззвучных рам смотрело на меня белое, расплывшееся по стеклу женское лицо с красным пятном рта. Я тоже уставился на нее, не зная, как спросить — и что? Но, должно быть, весь мой вид выражал вопрос. Ноготь постучал изнутри по стеклу, привлекая мое внимание, затем большой палец показал направо и обозначил вдобавок дугу, наглядно объясняя, что вход с другой стороны.
Деревенским душным теплом дохнуло из темных сеней. Коза, лежавшая у порога на клоке сена, которое из-под себя же выдергивала для жевания, не подумала пошевельнуться, чтобы меня пропустить.