Им хотелось на новом месте зажить с новой страницы, и это ведь казалось уже возможным. Гулял я во дворе только чтобы подышать воздухом и надежней всего чувствовал себя среди домашних стен, точно они защищали мозг и все тело от какого-то беспокойного проникновения.
У нас ведь даже телевизора дома не было — на всякий случай. Слишком памятны были приступы моей необъяснимой чувствительности, когда я вскрикивал от укола вместе с соседом за больничной стенкой и угадывал смерть в отдаленной палате, как это бывает с животными; когда я слышал голоса непонятно откуда и видел то, чего видеть не мог. Меня даже ради опыта пробовали ограждать от предполагаемых излучений металлическими экранами; об успокаивающих лекарствах и говорить нечего. В конце концов справились, заглушили; можно было считать это делом прошлым.
Но что-то похожее на укол знакомой дрожи коснулось меня в тот миг, когда я положил оболочку книги с выпотрошенной середкой под настольную лампу. В ярком свете полуоторвавшаяся от титула, в разводах влажной грязи, пустая половинка оказалась отнюдь не пустой. Она с обеих сторон была исписана бледным карандашом, торопливым густым почерком — и этот почерк был мой!
То есть конечно не мой, но меня кольнуло странное ощущение сходства. Дело в том, что у меня почерк ужасный, про такой говорят: как курица лапой; его никто не мог разобрать, кроме меня. Но этот я разбирал свободно, как лапу другой курицы, расшифровывая, как свои, даже буквенные скорописные сокращения. Затруднения вызывала лишь карандашная бледность.
Много раз потом мне казалось, что достаточно прикрыть глаза и сосредоточить память, чтобы на внутренней пленке век проступило фотографически запечатленно, пусть и нерезко: еще усилие, и можно сфокусировать, вспомнить, перечесть. Вот, в самом деле, среди карандашной невнятицы проступает еще один расплывшийся штамп: из первых букв клякса, как раздавленное черное туловище, потом вроде головки с усиками «ОСХ. 3-е отделение». Что-то вроде этого. Дурацкая нашлепка на обороте листа. Как метка на больничном белье. (Почему-то возникла мысль именно о больнице… запах дезинфекции и мочи, стриженая под нуль голова, байковая пижама цвета плохих чернил)… Но может, у меня и тут сбило память, может, я перепутал буквы. Уже не уверен. В таких вещах я никогда не был уверен. А карандаш и вовсе бледен — не разглядеть.
3. Память о будущем
— Тут проблема не просто в памяти, — говорил, оборотясь к умывальнику, доктор — в тот раз его звали доктор Казин, и я оставил за ним это имя, даже когда он сам пробовал называть себя иначе. Одно время у него была бородка, будто наклеенная по низу лица полоска черной бахромы; тогда он еще обращался ко мне на «ты». Я придумывал долгие разговоры с ним, да он и сам любил порассуждать вслух, может, для проверки собственных мыслей — расхаживая по стерильному кабинету, где сияли никелем и белизной пугающие приборы и самый страшный из них, с проводами и резиновыми присосками, точно парик Медузы, чтобы вытягивать из-под черепа скрытые мысли. Считал ли он, что при исследуемом существе можно говорить, не боясь понимания, — или, наоборот, хотел именно заронить в меня что-то? За окном плавали среди зелени, как мальки за аквариумным стеклом, крупные тополиные пушинки. — Ты умеешь запоминать, что нужно, не хуже других, к уроку, например. Просто за ненадобностью это потом наглядней, чем у других, уходит, как будто растворяется. Но не окончательно, то-то и оно, что не окончательно, и может проявляться, всплывать иногда самым фантастическим образом.
Да, это я сам знал: не исчезает, а лишь как бы погружается вглубь, теряя при этом отчетливость, становясь скорей музыкальным чувством или тоном. Этот тон мог отозваться потом резонансом узнавания, или наоборот, дребезжала фальшь, неточность, несовпадение, это я умел распознать, хотя не всегда мог подтвердить свое чувство внятным обоснованием. Такое устройство памяти обеспечивало своего рода свободу — когда, например, читаешь книгу второй и третий раз, словно впервые. Не всякую, разумеется; большинство исчерпывалось разовым использованием, как раскрытие убийства в детективе: сколько ни повторяй, ничего не прибавится. Как в телефонном справочнике, напоминающем тот же, пусть и забытый номер. Нет, я имею в виду книги, где, открыв в любой раз любую страницу, озираешься, словно в преображенной местности, обнаруживая прежде не виданное или не отмеченное сознанием. Где-то вокруг целая страна, Вселенная чьей-то жизни, которая становится твоей Вселенной — ты каждый раз привносишь сюда все больше от себя, от своего нового опыта, не всегда осознавая, откуда что взялось. Никто, кроме тебя, этого бы так не увидел, вот в чем дело, другой найдет там другое. Так возвращаешься в прожитую однажды жизнь, которая оказывается богаче, нежели казалось. Иные подробности ты узнаешь по прошлому посещению: разветвление дорожек, метину на бетонной плите — но вот в окне выявляется лицо, прежде бывшее пустым пятном, теперь в нем проступают черты, пробор прически, выбившаяся прядь, родинка на щеке, проявляется узор занавески, тень облака, тень мысли — твоей мысли, новой или забытой; но облако не может быть совсем тем же! Ты узнаешь голос (катится по камню серебряное колечко), он еще отзовется дальше, не здесь, ты ведь даже как будто помнишь конец — но о нем пока можно не думать, еще есть время, и вдруг еще обойдется как-нибудь по-другому… в любом случае уж тут от тебя ничего не зависит, не надо смущать себя дурацкими мыслями. Если угодно, конец всегда известен заранее, один и тот же для всех сюжетов, любой миг может оказаться последним, хотя и про это по-настоящему никто не знает, эти слова принимаются лишь как условность — стоит себе это напомнить, и прожитая однажды история читается совсем иначе; теряет значение даже последовательность времен; следствия и причины становятся равноценны и одинаково непоправимы, каждое мгновение оказывается неисчерпаемым — извлекаешь из него, как фокусник из шляпы размером не больше собственной головы, ворох за ворохом: целые цветники заполняют сцену, зал, окрестности. И ничего не повторяется, сколько ни возвращайся. Как в жизни.
Или, как в жизни, оказывается вдруг, что вернуться-то некуда, что даже второго раза не будет. Провал, пустота, растерянный испуг, предчувствие вины, и бесполезно оглядываться, никого уже не дозовешься. Знать бы заранее.
Да хоть бы и знал! Жизнь можно рассматривать, в конце концов, как череду потерь, из них она состоит, с этим надо смириться, по условию. Облегчение, может, именно в том, что мы живем по сути беспамятно — ведь нельзя сосредоточенно осознавать каждый бесконечный, бесценный, невозвратимо исчезающий миг, это дается лишь редкими вспышками, остальное именно растворяется, как выразился мой доктор. Мы живем в первый раз как будто начерно — получается так; лишь потом усилие ума и памяти, подобное творчеству, позволяет нам повторить, вернуться, осмыслить, заполнить хоть некоторые пустоты, дорасти хоть на мгновение до самих себя. Нет, не повторить, повторить ничего невозможно, потому что и мы уже не те, и воспоминание преображено. Вспомнить — значит не найти, а воссоздать что-то, переводя на язык нового состояния, порой не узнавая, даже не подозревая первоисточника: откуда это? — а может, боясь узнать…
Скрип трещины, расползающейся по стене. Отзвук пустоты под ногами. Белые черви сосут память из мозга. Запах испорченной канализации, прелой бумаги, потных портянок. Тошнота, поднимающаяся не из желудка, а откуда-то из-под сердца, как тоска…
— Мы в сущности не забываем ничего, — продолжал объяснять мне доктор Казин меня же самого словами, которые я задним числом вкладывал в его полные, блестящие, словно от жира, губы. — Даже того, что запало в нас неосознанно, без понимания. Не понимаем, а сердечко почему-то дрожит, верно? Что-то оказывается растворено у нас чуть ли не в крови, как соль древнего океана, где мы когда-то плавали, точно в материнских водах, дыша жабрами — и видели сны, быть может. А? И может, не только свои? Вот где самая-то загадка! Не всегда поймешь даже, что и как ты усвоил с чужих слов. Каждый раз приходится извлекать что-то заново, из себя, осмысливать и решать собственным усилием, на свой лад, вот ведь что существенно.
(То-то и оно. Доходило до смешного: временами я как будто забывал простые слова, сам смысл хорошо знакомых вещей, и тупо, открыв рот в попытке вспомнить, смотрел на белую трубочку в губах человека, выдыхающего дым… Или наоборот, вслушивался в выразительное, словно членораздельное, кошачье мяуканье, как в язык, который знал, но запамятовал; еще немножко — и смогу разобрать)…
— Но ведь тут еще и другой вопрос, — вдохновлялся Казин: — откуда в нас что берется? Откуда вдруг наши так называемые фантазии — о том, чего мы ни видеть, ни испытать не могли? Все эти видения наяву и