И надо же было случиться: когда диссертация была почти готова, Лизавина угораздило найти в областном архиве, среди бумаг, актированных за отсутствием ценности и предназначенных, судя по всему, к сожжению или, скорей, к сдаче в макулатуру, целый сундучок с бумагами Милашевича. Верней сказать, бумажками: беспорядочный набор тех самых фантиков, использованных на обороте, в них разбираться можно было не один год — хоть откладывай защиту. Теперь-то уже не грех признаться, что в первый момент Лизавин ощутил, кроме радости первооткрывателя, еще и смущение, и досаду, и странную тревогу. Эти противоречивые чувства усугублялись сомнительными обстоятельствами, при которых фантики попали в его собственность; как тут ни объясняйся и ни крути, он их, мягко говоря, похитил из хранилища — но об этом лучше рассказать особо. А тогда Антон Андреевич всерьез терзался проблемой: сообщить ли ему о своей находке хотя бы тому же Голубу. Решил пока подождать и, наверно, правильно сделал. Хотя бы потому, что уже при первом просмотре выяснилось, что никакой принципиальной информации листочки прибавить к его диссертации не могут. Это были в основном всевозможные черновые заметки, наброски, а то и отдельные словечки, мысли, выписки и тому подобная, не всегда удобопонятная всячина, а документа — ни одного. Их можно было считать особой темой, которой стоило вплотную заняться потом, да и времени уже не было. Так он и поступил.
А потом чем дальше, тем больше возня с фантиками стала вытеснять другие его научные занятия, может быть, более ценные и плодотворные. И чем больше он зарывался в оберточный ворох, тем меньше в Милашевиче понимал. А главное, чем дальше, тем больше нарастало чувство неясной поначалу тревоги, неудобства какого-то внутреннего. Правда, для смуты душевной у Лизавина прибавлялось причин и помимо ученых занятии, однако ему порой казалось, что ход этой работы и обстоятельства собственной жизни связаны какой-то неслучайной зависимостью.
А может, эта тревога была порождена несколькими странными записями, на которые Лизавин натыкался то при одном, то при другом разборе; непонятные, смутные, они однажды составились под его руками в нечаянную связь — и слова вдруг кольнули, будто обращенные к нему:
2. Линии судьбы, или Сундучок Милашевича
Как вы хорошо в одном месте сказали, Симеон Кондратьевич: зря мы, люди пишущие, стесняемся совпадений, которые могут показаться подстроенными и слишком многозначительными. Мы сразу начинаем оправдываться, ссылаться на жизнь, где таких совпадений куда больше, ведь в самом же деле, сплошь и рядом. Да еще не на все мы обращаем внимание, они там для нас ничего не значат, бессмысленные, тогда как в литературе нагляден замысел и умысел. Но ведь, оборачиваясь на прожитое, мы и в переплетениях судеб можем выявить будто бы некий узор, оформленный, как оформлено все в живой и неживой природе, заставляющий думать: не сходятся ли доступные нам представления о смысле и красоте в некоей изначальной общей точке? Другой вопрос, существует ли он взаправду, этот узор. Для кого как,— отвечают некоторые. Быть может, совпадение вознаграждает способность уловить среди мировых шумов обращенный к тебе голос, даже, если ты сам не понял этого? Бываем же мы гениальны в любви, когда единственное слово или даже движение порождает необъяснимый, отклик, но если он не состоялся, значит, слово не угадано и любви нет, развеялась в воздухе. Чтобы удостоиться отношений с судьбой, надо, быть может, верить в нее. И если у тебя из-под носа ушел трамвай, будь внимателен: не без умысла ли подсунут тебе следующий; хорошо,если душа окажется в нужный момент чуткой и напряженной. Впрочем, это хорошо в любом трамвае, да только быть чутким все время не хватит сил. И тогда с трезвой усмешкой мы признаемся, что смысл и узор вообще лишь привиделись нам задним числом, что связный сюжет жизни — уловка малодушного ума, а на деле есть навал обрывков, есть бред умирающей старухи, которая лишь думает, будто объясняет что-то, и женщина, которой ты в единственный миг не заметил, дожидается не тебя — почему? стоит ли в самом деле искать смысл, причину, вину, возвращаясь вспять по цепочке нелепиц и совпадений, которая изменила твою жизнь, может быть, уже тогда, когда ты по ошибке сунулся не в ту дверь и набрел на сундучок, сгустившийся из литературного сна?
Искал тогда Антон Андреевич в областном архиве совсем другое: сведения о столбенецком поэте- самоучке Ионе Свербееве, деятеле Нечайской республики. Про эту республику Лизавин тоже не знал ничего, кроме названия, но в каталоге ему случайно попалось упоминание о папке с относящимися к ней документами (1918—1919 годов), он захотел ее посмотреть — и почему-то ему ее сразу не выдали. Главное, хоть объяснили бы толком причину — нет, как всегда, нужна была многозначительная уклончивость: дескать, подождите, там кое-что сперва надо посмотреть, выяснить. И вот что еще интересно: он ведь без этой папки мог вполне обойтись, прямого отношения к его теме она скорей всего не имела,— но поди ж ты, настаивал, хотя всей кожей неприятно ощущал уже настороженность хранителей местного исторического сырья к постороннему, который зачем-то вздумал лично коснуться необработанных и возможно небезвредных для здоровья залежей. Зачем? для какого умысла? не проще ли обратиться к уже извлеченной, обезвреженной и даже полезной продукции на искомую тему, продукции, которую поставляют профессионалы, имеющие проверенный иммунитет для работы с сырым веществом? Впрочем, может, все это ему и почудилось. Воспитание Антона Андреевича, увы, начиналось в годы, когда и газеты старые выдавали в библиотеках не сразу, требуя объяснений и письменных подтверждений. И хотя сейчас Антон имел, что предъявить — на бланке, подкрепленном официальными печатями и подписями, с этой последней папкой его мурыжили полтора месяца, а он все не решался потребовать объяснений более внятных.
Какое там требовать! Лизавин испытывал в этом здании необъяснимую робость. Она начиналась уже в прихожей бывшего особняка с фанерной стенкой между ободранными колоннами, где всегда дежурила женщина-милиционер пугающей гренадерской комплекции. То есть, конечно, не одна, их там сменялось несколько, может быть, взвод кариатид, но все, как на подбор, таких же статей, с могучими бюстами под синим форменным сукном, сержантскими лычками на ватных плечах, яркими, в общий цвет крашенными губами. Эта одинаковость породы и помады, портупейная сбруя, блеск хромовых сапог вызывали почему-то мысль о казарме ампирно-конюшенной архитектуры. Ему было совестно за это ничем не обоснованное видение, но духи их пахли лошадиным потом, волосы уложены были у всех в сетки по моде сороковых годов — как будто с тех пор и несли они неженскую свою стражу, не старея, не рожая детей, лишь разбухая и