прикрывших глаза, чтобы не смотреть. Сумеречный свет сочится в окно, влага течет по стволам, расправляет листы. Ночь оттискивается на щеке рубцом подушки. Мысли спутаны, как волосы после бессонницы. Зоя, беспокоится за стеной бодрствующая старуха. Зоя, что у вас там стучит? Перестаньте, пожалуйста. Ну вот, еще сильней. Да нет, не убеждайте меня. Вы что, нарочно? Я же слышу. И вдруг услышала сама: громкий равномерный звук. Невозможно было понять откуда. В такт ему вздрагивал воздух, стекла дребезжали как от толчков ветра, и, приложив руку к груди, поняла наконец, что это собственное сердце
наверно, уже хватилась сумки и брюк, придется объясниться. Разбудить Роксану Викентьевну после ночных бдений было невозможно, она мало считалась со временем суток. Да что уж теперь. Пресный сок травинок, разжеванных на губах, становится слюной. Когда долго стоишь так, начинаешь себя ощущать принадлежностью места. Муравьи карабкаются по ноге, как по стволу. И стоять бесполезно, и уходить медлишь. Куда? Жучок дополз до верха травинки — зачем? Крыльев у него нет. Просто вела вверх наклонная дорога. Теперь и повернуть нельзя. Либо шмякнуться вниз, либо ждать, пока налетит ветер и сам унесет твое легкое тельце бог знает куда. Жаль, нет теперь монастырей. Или есть, но как туда попасть
пылинки толкутся в луче под куполом церкви, как в чулане с инвентарем. Две женщины пронесли сквозь гулкое пространство белый предмет, длинный спеленутый кокон. Мальчик, поняла почему-то. Больной, длинный, в простыне. Как называется то, что с ним должны были здесь сделать? Чтобы исцелился? Кажется, есть слово. За спиной невидимый мягкий голос успокаивал невидимого: «Все во благо, и вина во благо, без нее не было бы искупления». Невидимые, за колонной. Черное одеяние представилось, гладкие белые щеки, бородка редкая. Была бы вера. А спасение всегда возможно. Для Господа непоправимого нет. Трепыхался под сводом заблудившийся воробей. Ничего, и здесь можно обжиться. А для людей? Высокие электрические свечи работают ровно и бесшумно, каменный купол непроницаем, иконостас как доска почета. Нет непоправимого. Что же творится?
не только старуха, все чувствовали, даже Коля Язик, несчастный заика. В темном углу под лестницей, где телефон-автомат по макушку заполнялся за день разговорами о болезнях, продуктах, опасениях, городских делах, домашних заботах. Что-то там выковыривал, не сразу поняла. Успокоясь, Коля объяснил, что открыть автомат просто, хоть проволокой, потом соединить контакты, вот так, чтоб срабатывал без монет, а копилку накрыть картонкой, и монеты будут собираться на ней, не проваливаясь. Знакомый техник научил. С добычей он выходил к телефонным будкам у больничных ворот, там всегда находились желающие разменять; копеечная разница была его законным приварком. Он был не прост, хоть и деревенский, был себе на уме и взять свое умел не хуже других. Не стоило только трогать его как маленького, в этом была ошибка. Его пальцы коснулись груди вначале без умысла, а уж потом вцепились судорожно, больно, отчаянно, как лапка уязвленного зверька, застывшая гримаса лишь пыталась притвориться ухмылкой, наглой, не своей. Ладно, бормотал, ну ладно, а детские губы стали слюнявыми, в глазах тоска, дрожь мешала проникнуть через неудобный халат до живого тела. Всех было жалко, перед всеми была вина, и невозможно распутать
Богатырев перехватил на улице по пути в лабораторный корпус. Тяжелый ящик со склянками оттягивал руку, стоять было невыносимо, трудно смотреть в грубое уверенное лицо. Только брюки, уговаривал. Рубашка у меня есть. Отдам втройне, деньги у меня тут лежат, на хранении, только взять сегодня не могу. Слышь? Вопрос жизни, достань. Размер 52. Да можно любой. Купи. Или есть же у тебя кто-нибудь? А то убегу в пижаме. Больничные штаны вздернуты до щиколоток, открывая носки и полоску гладких ног. Мощные мускулы, крепкое тело, которое режут на операции. Нет, нет. Рот полон розовой пластмассы, но тут санитар из морга едва не сшиб их своей каталкой. Резиновые шины были бесшумны, но разболтанные железные части дребезжали. Эй, подвезти? Обернул щетинистую красную губу. Ее пришивали здесь же, в больнице, откусил, целуясь, пьяный свояк; сестры до сих пор вспоминали, как явился за полночь к дежурному хирургу с окровавленным ртом, стали искать откушенный кусок, а он, оказывается, дома, в другом почему-то кармане, пришлось сбегать за ним, благо неподалеку, нашли весь в соре, в табачных крошках — но ничего, приросла губа, лепешечкой правда, вся в диком волосе, слова из-под нее лезли вязким фаршем. Ладно, в другой раз доставлю. Богатырев был бледен — такой большой, грубый и слабый перед этим волосатым служителем, который не отказывал себе в удовольствии пофилософствовать на ходу. Производственный процесс — поток. Выполнение сто процентов. И проверял окрестную территорию мутным взглядом человека, которому вся больница виделась промежуточным техническим сооружением между городом и шестнадцатым корпусом, городу лучше не думать и не знать, как в разнообразных ячейках здесь дозревают до полной готовности человеческие тела, а он обходит со своей тележкой собирать окончательную продукцию, чтобы придать ей последнее совершенство, подморозив, подкрасив губы, побрив и подрумянив щеки, а если нужно, украсив по желанию родственников с помощью парика. Мастер своего дела, большие пропивал деньги, в больнице рассказывали, и от богатства ли, от сознания ли своей незаменимости, неизбежности много себе позволял, искренне убежденный, что все усилия и труды земных жителей, включая врачей, обмениваются в конечном счете на то, чтобы обеспечить ему лично состояние веселой, простой и пьяной мути. Все могут короли, все могут короли,— орал, удаляясь, и там, где брызгало из его рта, трава желтела и жухла. Вот в чем оказался страх, не за себя — и еще странная мысль, что существование брюк на манекене, непонятная прихоть контуженной старухи, совпав с просьбой больного, получало объяснение, оправдание и смысл, которого только и дожидалось, и сумка с боксером оказывалась вместилищем для брюк, потому что невозможно, невозможно было освободить чемоданчик, дотронуться до альбома
Тень, удлиняясь, сползала по откосу, употребляла удобные выступы почвы, чтобы пересечь асфальтовую дорожку внизу, уйти под деревья, где слышался женский визг и пьяные голоса, по траве, по окуркам, по бутылочным осколкам, по тропам живучих городских муравьев, растечься, слиться с тенями городского парка; там заиграл баян. Баянист приходил вечером на «пятачок» для собственного удовольствия, но и для общества тоже, его угощали вскладчину, танцевали под музыку, холостяки, одинокие женщины, молодые и немолодые, завитые, накрашенные, принаряженные. Нечаянное место, где можно было познакомиться, развлечься и, кто знает, глядишь, найти пару не для танца только. Геометрические надолбы за деревьями тяжелели в ярком закатном свете, как ряды кладбищенских камней. Засветились, не дожидаясь сумерек, красные буквы над зданием кафе «Ласточка», превращавшегося теперь в вечерний ресторан. У дверей швейцар с зеленым кантом на воротнике обмеривал взглядом девочку, в сумочке ее лежала первая зарплата, и она никак не могла взять в толк, почему вечером одной нельзя. Мне же есть хочется. Ишь, пацанка, а уже хоцца. Угри на лице швейцара шевелились, как живые, кровь понимания и стыда приливала к девичьим нежным щекам. На другой стороне улицы у винного магазина околачивался парень в белой рубашке и мешковатых чужих брюках. Какие нашлись. Час назад он так же стоял против загса, дожидаясь приезда молодых, которые его вовсе не приглашали на свадьбу, пропускал одну прибывавшую пару за другой, пока не догадался позвонить в дом невесты. Голос паралитика, не попавшего на торжество из-за нетранспортабельности, долго уточнял, кто это говорит, «но, узнав, что школьный товарищ, гордо сообщил, что бракосочетание удалось перенести в новый, сегодня открывшийся Дворец бракосочетаний — жених сумел устроить, могущественный человек, только посторонним просили не говорить, там какой-то псих может устроить скандал, они не хотят. Стоявший у ресторана теперь сам не понимал, чего еще ждет, не званный на пир. Он пробовал вспомнить, как называлось это кино — или книга, которую проходили в каком-то классе? Там тоже один опоздал помешать венчанию, и невеста, выданная против воли, уже не могла изменить слову. Ну, эта бы могла, для нее и подпись в загсе значила не так много, только выходила она по своей воле. Хоть и не по любви, но это уже смешные слова. Смешно было еще чего-то ждать, но он ждал. Три девочки шли по улице, держась под ручки, восхищенные взрослой своей самостоятельностью. «Как это ни странно,— говорила одна,— во Фрунзе три улицы Шевченко». Встречный мужик заставил их отшатнуться, не размыкая рук, посторониться калиточкой. Лицо мрачное, напряженное. «А этих, образованных, мы еще образуем»,— выдавил вдруг со злобой, неизвестно кому. Из автобуса на углу вышел хромой инвалид с молодым гордым лицом, только что он выдержал прекрасный скандал, не уступая пожилым своего сидячего места и не объясняя причины, молча, как римский стоик, выдержал все оскорбления, адресованные лично ему и всему поколению молодых здоровых наглецов, пока, наконец, два доброхота силой не подняли его с насиженного места и не увидели его укороченной ноги и