откликаются в любой очереди. — На Сретенке, говорят, ребятишки нашли настоящие страусиные яйца. Две штуки. Одно разбили — оказалось, вкрутую испеклось.
Но гражданин опять не откликнулся на предложенную тему и смотрел он теперь не на Глеба, а на его часы, обычные часы марки «Вымпел». Странно держал себя этот тип. Очередь перед ним подвинулась на шаг — он этого не заметил.
— И что с ними сделали, с яйцами? — откликнулся вместо него долговязый парень в соломенной шляпе.
— Одно отдали в музей, — так же рассеянно ответил Скворцов, соображая, что здесь можно простоять до вечера, и рассчитывая, куда лучше податься: в Дом журналистов или в ЦДЛ — если там не закрыто. — Тимирязевский, — уточнил он, делая шаг из очереди. — Улица Герцена, показывают с двух до шести.
— А другое? — допытывался долговязый уже вслед ему.
Но Скворцов не успел ответить, потому что гражданин в костюме внезапно схватил его за запястье.
— Минуточку, — пролепетал он, задыхаясь, и постарался покрепче сжать свою сухонькую лапку. — Вы что ж это от меня убегаете?… Граждане! — заверещал он вдруг и вонзил в руку Скворцова болезненные коготки. — Прошу на помощь! Я тебя узнал, негодяй!., ай-яй-яй… По голосу узнал! Думал, никто тебя не поймает? А часики-то мои вон! Мои часики! — торжествующе объяснил он очереди которая, не теряя порядка, обогнула их полукольцом. Позавчера в подъезде с меня снял. В темноте. А я по голосу узнал — Бандит! — припечатал он с пафосом.
— Папаша, не шумите, — поморщился Глеб, стараясь осторожно высвободиться из его коготков. — Уверяю вас, вы ошиблись. — И который раз за день прислушался к своему голосу: опять как будто новому, незнакомому; это был подержанный, потрепанный голос, когда-то, может, достойный названия бархатного, а теперь от силы плюшевый или даже скорей фланелевый, вдобавок с этаким блатным одесским пришепетыванием. Горло саднило от сухости, и не осталось слюны, чтобы смочить его.
— Ошибся, ишь ты! — злорадно передразнил помятый гражданин; с языка его к Глебу тянулась тонкая липкая нить, опутывая паутиной, парализуя движения. — Да я двадцать лет в тонкостенной квартире живу, я любой шорох на слух различаю. А уж твой бандитский голос о смерти упомню. И номер этих часиков — наизусть: триста восемьдесят шесть тысяч девятьсот двадцать пять. У меня квитанция есть из ремонта. А ну-ка снимай! Граждане, прошу в свидетели!
— А другое? — настаивал поверх голов долговязый в соломенной шляпе; полукольцо очереди уже начало обрастать посторонней толпой, интересовавшейся темой скандала.
— Что другое? — не понял Глеб.
— Яйцо другое? — требовал любознательный долговязый, зачем-то протискиваясь к нему.
— А! Кажется, отдали в ресторан «Националь» на завтрак какой-то африканской делегации, — ответил Скворцов и с изумлением отметил, что его недоброкачественный плюшевый голос опять внезапно сменился этот раз вполне благопристойным модулирующим баритоном.
Бдительный гражданин тоже в недоумении прислушался, хватка его невольно ослабела, тем более что с другой стороны его отвлекал какой-то интеллигент с портфелем, бубнивший насчет презумпции невиновности. Гражданин ответил ему раздраженной тирадой о том, что бандитам вообще надо рубить руки, как это с давних пор делают в Швеции. Какая-то высокая женщина с низким голосом настойчиво звала между тем милицию, кто-то из толпы посторонних пытался воспользоваться случаем, чтобы затесаться в законную очередь, а какая-то тетушка с кошелкой совсем уж невпопад интересовалась, почем тут яйца: по девяносто или по рубль тридцать. Скворцов улучил секунду и окончательно высвободился из сухонькой лапки — тот, кажется, и не заметил, обозленный юридическим спором. За спиной Глеба женщина с низким голо- сом продолжала звать милицию, поясняя, что у нее действительно украли кошелек, и под ее крик соломенная шляпа на долговязом вдруг предательски вспыхнула ярким пламенем.
Жара окончательно расплавила асфальт, он оплывал, как лава, по Садовому кольцу вниз к Самотеке широкой, ровной, ослепительной рекой цвета солнца; дома по берегам искаженно отражались в потоке и, казалось, тоже сейчас вот-вот оплывут; раскаленные окна вспыхивали одно за другим, пока Глеб Скворцов пробирался против течения вверх, бормоча бессмысленные ругательства; он то и дело начинал говорить вслух — что попало, лишь бы вспомнить, поймать, наконец, свой ускользающий голос; в горле, во рту и на языке его поочередно сменялись всевозможные звуки и регистры — как будто беззвучно срабатывал неподвластный воле переключатель, но все невпопад; в изощренном механизме явно произошел сбой, перепутались колки, рычажки или клавиши, и Глеб Скворцов извелся в тщетных попытках нащупать единственно нужную.
По улице проехала поливальная машина, струя воды, едва достигнув асфальта, с шипением превратилась в пар, как от соприкосновения с горячим утюгом, и дорога позади машины опять оставалась суха. Внизу, за поворотом, открылся бассейн, заполненный чистой подсиненной водой; Скворцов рванулся к нему, едва не угодив под машину, и убедился, что это мираж. Когда в переулке показалась бочка с квасом без единого человека в очереди, — симпатичная продавщица в белой курточке скучала под прохладным тентом, — он даже не стал тратить нервов на соблазн, только облизнул пересохшие губы, чувствуя, что сил больше нет и что он вот-вот останется вовсе без голоса. Тогда Глеб Скворцов по-настоящему испугался, остановил сумасшедший гон, огляделся — и вдруг понял, куда его безотчетно несли ноги по лабиринту огнедышащих улиц: он был уже близок к дому, нелепому дому, какой можно встретить, наверно, только в Москве — составленному из двух половинок с разной высоты этажами, с двором-колодцем, таким глубоким, что со дна его средь бела дня можно было видеть на небе звезды. Ноги сами припустили бегом, скорее, еще скорее — туда, где только и могла ждать надежда на разрешение, избавление, легкость; одним махом по лестнице с переходами вниз-вверх взметнулся он на второй с половиной этаж, позвонил — и в раздвинувшуюся щель выдохнул:
— Нина, это я, здравствуй.
И впервые облегченно перевел дух, услышав, наконец, и вправду свой голос, чуть окающий легкий тенор — усталый, родной, единственно сладостный — как сладостна во рту одна лишь своя, ни с чем не сравнимая слюна.
3