Я крадучись попятилась назад, в дортуар, чтоб еле слышно пробраться к постели. Казалось, все спят. Но вдруг, когда я, пылая от стыда, пробиралась к своему месту мимо отсека Клемент, мне почудился сдавленный смешок… Похолодев, я замерла на полушаге. На постели Клемент прямо и неподвижно сидела Жермена. Косой лунный луч из окна освещал изуродованное лицо: глаза блестели. Казалось, она меня не видит. Я молча скользнула мимо.

11

¦

25 июля, 1610

Перетта нынче утром вернулась как ни в чем не бывало. Меня встревожило, что при новых порядках никто не обмолвился насчет ее отсутствия, даже во время капитула. Возможно, будь это кто другой, хоть кто-нибудь да хватился. Но полоумная девочка, по сути, не была ни монашенкой, ни даже послушницей при монастыре Сент-Мари-де-ля-Мер. Она всегда была странная, замкнутая, общаться с ней было трудно. Даже я, поглощенная своими бедами, не сразу сообразила, что ее рядом нет. Будто и вовсе не было. Все вычеркнули Перетту из памяти, не принимали в расчет во всех наших повседневных делах. И все же утром она появилась. Безмолвная, точно мраморная статуя, села на свое обычное место, ни на кого не взглянув.

Но кое-что я все же заметила, и меня это встревожило. Перетта стала какая-то притихшая, лицо — будто не ее, лишено всякого выражения, ясные, с золотистым обводом глазки потускнели, как церковная позолота. Я хотела было с ней заговорить, расспросить, где она пропадала эти три дня, но сестра Маргерита уже прозвонила ко всенощной, и времени на расспросы не осталось, даже если бы Перетта отозвалась на мои расспросы.

Лемерль не появлялся вплоть до Часа Первого. Он был не из тех, кто рано встает, даже и в прежние дни, выкатывался из постели часов в восемь-девять, зачитывался до полуночи, расточительно жег свечи — восковые, не сальные, — в то время как у нас не на что порой было купить лишний кусок хлеба. Такой порядок был им заведен, и остальные принимали это, как должное. Словно он хозяин, а мы его рабы. Хуже того, нам это даже нравилось; мы с готовностью, почти безропотно ему прислуживали. Лгали ради него, крали ради него, всячески оправдывая его беспардонность.

— Такой он человек, — сказал мне Леборнь, когда как-то раз я не сдержала недовольства. — У некоторых это есть, а у других нет, вот и все.

— Что есть?

Карлик криво усмехнулся:

— Вальяжность, милая, или как это нынче называется. Эдакий внешний лоск, что к некоторым пристает от рождения. Особый лоск, который ставит его выше меня.

Я сказала, что не понимаю, о чем это он.

— Все ты понимаешь! — сказал Леборнь, вопреки своему обычаю без раздражения. — Понимаешь, что он ломаного гроша не стоит, что ему на все наплевать и что рано или поздно он тебя предаст. И упорно продолжаешь ему верить. Он вроде тех святых, которые в церкви, снаружи сияет позолотой, а внутри обыкновенная глина. Мы знаем, из чего они на самом деле, но притворяемся, будто не подозреваем. Потому как лучше верить в фальшивого бога, чем никакого не иметь.

— Но ведь и ты за ним идешь? — сказала я. — Разве не так?

Леборнь глянул на меня прищурившись:

— Все так. Но ведь я же шут. Какой цирк без шута?

«Что ж, Лемерль, — думала я, глядя, как все взоры жадно устремляются к нему, переступающему порог церкви, — вон сколько нынче шутов тебе подвалило». Полуночные бдения и тайные свидания не пошли ему во вред: он выглядел бодро и свежо в своем церковном облачении, волосы аккуратно перехвачены лентой на затылке. Поверх черной сутаны наброшен подобающий обряду наплечник; серебряный крест, как водится, при нем, на кресте покоятся кисти рук. Как бы невзначай Лемерль встал прямо под единственным витражным окном, оттуда на него красиво падают первые золотисто-розовые лучи восходящего солнца. И вдруг я почувствовала: сейчас что-то произойдет.

При нем была Альфонсина. После ее припадка поползли всякие слухи, хотя многие достаточно хорошо ее знали, чтобы отмести самое невероятное. Но все же появление ее рядом с Лемерлем не прошло незамеченным, и общим вниманием она не преминула воспользоваться: безумный взгляд, неверный шаг, беспрестанное покашливание в кулачок. Этим она как бы демонстрировала, что случившаяся с ней в крипте истерика не позор, а скорее некий успех, и не сводила с Лемерля обожающих глаз. Остальные также смотрели только на него: с надеждой, со страхом, с восхищением. Завороженно. И Антуана, и Клемент, и Маргерита, и Пиетэ. Правда, не все с обожанием. Лицо Жермены выражало крайнее безразличие, но глаза ее были красноречивей. Я прочла этот взгляд, и Лемерль глупец, если не сумел распознать в нем угрозу. Если б только смогла, Жермена бы его изничтожила.

Наступившую тишину нарушил Лемерль.

— Дети мои! — произнес он. — Последние дни стали для нас днями испытаний. Таинственное осквернение колодца; прерванные богослужения; страх перед нововведениями. — Тихий ропот пробежал по толпе. Сестра Альфонсина, казалось, вот-вот грянет в обморок. — Но время испытаний позади, — продолжал Лемерль, начав движение от кафедры к алтарю. — Мы его пережили, и тем несомненно укрепили себя. И как символ нашей силы, нашей надежды, нашей веры, — тут он сделал паузу, и я почувствовала, как все вокруг напряглись в выжидании, — ныне мы приимем Причастие, таинство, каковое в этих стенах столь надолго было забыто. Quam oblationem tu, Deus, in omnibus, quaesumus benedictam[43]

Тут сестра Пиетэ, заправлявшая ризницей, медленно прошла в эту укромную обитель, где хранились наши немногочисленные сокровища, и вынесла оттуда потир и священные сосуды для причащения. Мы прибегали к ним редко. Я сама со времени вступления в монастырь причащалась всего однажды, а нашей прежней Матушке-настоятельнице изысканные сокровища, оставленные черными монахами, внушали такой благоговейный страх, что она распорядилась хранить их в целости и сохранности, так что даже смотреть на них и то редко дозволялось. Лемерль поломал эту традицию, как и все остальные. В глубине ризницы была печь для изготовления просвир, но, по-моему, ею лет двадцать уже никто не пользовался. Откуда он взял просвиры, можно было только догадываться: может, сам испек, а может, Мать Изабелла приказала испечь кому-то из сестер. Склонив голову, сестра Альфонсина поднесла гостию Лемерлю, в то время как он наливал вино в потир из тусклого серебра, сверкавший драгоценными каменьями.

Мать Изабелла первой взошла на алтарь и преклонила колени перед причастием. Лемерль возложил руку ей на голову, взял просвиру с серебряного блюда:

— Hoc est enim corpus meum[44].

От этих слов у меня мороз пошел по коже, и я растопырила пальцы от черного лиха. Что-то должно произойти. Я это чувствовала. Предчувствие витало в воздухе, как преддверие грозовой молнии.

— Hic est enim calyx sanguinis mei…[45]

Теперь — чаша, непомерно большая в ее маленьких ручках. Обод чаши потемнел, неограненные камни тусклы, как простой галечник. Внезапно мне захотелось броситься вперед, удержать эту девочку, сказать, чтоб не смела пить, не смела верить этому человеку, что причащение фальшивое. Но это было бы безумием; я уже и так в немилости, и так несу наказание. Я снова растопырила пальцы, уже было невыносимо смотреть, как Изабелла раскрывает рот, подносит чашу к губам, как…

— Amen.

Чаша двинулась дальше. Теперь место Изабеллы перед алтарем заняла Маргерита, нога неуклюже дергается под подолом. Потом Клемент. Потом Пиетэ, Розамонда, Антуана. Неужто я ошиблась? Неужто предчувствия обманули меня?

— Сестра Анна!

Стоящая рядом Перетта вздрагивает при звуке незнакомого имени, колючего голоса. Голос аббатисы резок, властен. Если само причащение и всколыхнуло в ней что-то человеческое, теперь оно в нее

Вы читаете Блаженные шуты
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату