ума, как умирали. — Он помолчал. — Мы всегда рады чем-нибудь помочь, но вам не обязательно подписываться — это дело добровольное.
С этими словами он зашагал к маленькому столику, и Рабен тотчас последовал за ним.
Сказанное Линггом произвело на меня огромное впечатление. Он показал мне другую жизнь, которой я не знал.
Все еще пытаясь разобраться в том, почему он мне так сразу понравился, я сел рядом с мисс Миллер за длинный стол. После недолгой суматохи поднялся один из присутствующих и на английском языке дал отличное описание побоища между полицейскими и забастовщиками. Я был поражен сдержанностью его высказываний, тем, как он точно и объективно изложил суть конфликта. Наверняка, он испытывал на себе влияние Лингга. Когда выступавший сел, ему немного поаплодировали. После него встал Луис Лингг и сказал, что собрание благодарит мистера Коха за его отчет, а теперь с удовольствием послушает профессора Шваба.
Желчный доктринер Шваб говорил бессвязно и непродуманно. Он знал все о политической экономии, как только немец может знать изучаемый им предмет, знал английскую и американскую школы, французскую и немецкую, он изучил все школы с энциклопедической дотошностью, однако его собственные взгляды выдавали наследие Лассаля и Маркса с примесью Герберта Спенсера. В одном он был уверен наверняка — в том, что индивидуализм зашел слишком далеко, особенно в Америке и в Англии. «Нет давления извне, — говорил он, — на эти страны, поэтому атомы, составляющие социальный организм имеют тенденцию разбегаться. Здесь и в Англии индивидуализм принимает ужасающие формы. — И он весьма эмоционально процитировал Гете:
Решимость жить
Красиво, сильно, полно.
Меня раздражали и его властность, и его начитанность, и его мягкотелость. Я не хотел моря слов, которые вымывали из моей памяти воспоминания о пережитом мной ужасе; о буре жалости и гнева, владевших мной тогда. Что-то такое я сказал Иде Миллер, и она немедленно отреагировала: «Скажите же об этом, прямо так и скажите. Правда всем нам на пользу».
Итак, я встал и подошел к маленькому столику. Я спросил Лингга, могу ли выступить, а потом сел на место и стал дожидаться своей очереди. Однако Лингг почти сразу официально объявил, что собрание будет иметь честь выслушать мистера Шнобельта. Я начал с того, что мне кажется неправильным говорить, будто Америка страдает от излишка индивидуальной свободы, когда нас забивают до смерти за выражение в законном порядке своих мыслей. Американцы лелеют свое право на свободу слова, однако отвергают его для иностранцев, хотя мы тоже американцы, и они отличаются от нас лишь завидным титулом рожденных в Америке, так как их родители опередили нас лет на двадцать-сорок.
— Не знаю, — продолжал я, — возможно равенство или невозможно. Я пришел в этот «Lehr Verein», Клуб взаимного обучения, желая узнать все, что вы можете мне сказать, о вероятности равенства. В природе равенства нет; нет равенства и среди людей, если говорить о способностях и физической силе; так о каком же равенстве идет речь? Но, как мне кажется, можно честно соревноваться, имея равные права, — сказал я, поклонился и вернулся на свое место рядом с Идой Миллер.
— Отлично! Отлично! — проговорила она. — Это понравится Луису.
Лингг опять встал и спросил, не хочет ли кто-нибудь высказаться. По комнате пробежало приглушенное: «Лингг, Лингг». Он поклонился, потом проговорил, не повышая голоса, словно продолжая начатую беседу:
— Наш последний оратор усомнился в возможности равенства. Конечно же, полное равенство немыслимо, но после Французской революции мы очень приблизились к равенству, мы стремимся к нему. Тщеславие — сильнейшая страсть человека после жадности, — произнес он, как бы размышляя вслух. — До Французской революции считалось нормальным, если господин благородных кровей тратил сотни тысяч ливров в год на свои наряды. Думаю, профессор скажет вам, что при французском дворе были люди, которые тратили на одежду столько, сколько в год зарабатывали сотни рабочих.
Французская революция покончила с этим. Она привела одежду мужчин в соответствие с индустриальным веком. Мы больше не одеваемся как солдаты или денди, мы одеваемся по-рабочему, и разница в стоимости наших костюмов всего несколько долларов или несколько десятков долларов в год. Мужчину в кружевной рубашке или с бриллиантами на туфлях, стоящими сто тысяч долларов, примут за сумасшедшего. Такая экстравагантность стала невозможной. Так почему не может случиться еще одна революция, которая приблизит нас к равенству в оплате наших услуг? Я мечтаю, нет, не о равенстве, которое не кажется мне возможным и желанным, но о великом движении к равенству в оплате индивидуальной работы всех и каждого.
В это время ему подали записку, и он попросил разрешения ее прочитать. Прочитав записку, он продолжал также неторопливо и спокойно:
— Я сказал все, что хотел сказать. Однако один из присутствующих просит меня высказаться о сегодняшнем нападении полицейских. — Он оглядел сидевших за столом, и дрожь охватила всех тех, кто перехватил его взгляд. Потом он опустил голову. — У меня нет слов. Все мы надеемся, что ничего подобного не повторится. Больше я сегодня не скажу ничего, хотя... — Слова слетали с его губ, словно пули. — Хотя наше Общество, созданное для взаимного обучения, создано и для защиты тоже.
В его голосе я уловил угрозу, которую не мог объяснить. Лингг выглядел угрюмым, а его слова, устрашая, отдавались и отдавались, словно эхом, у нас в ушах.
— Нельзя отвечать на дубинки словами, — продолжал он, — нельзя и подставлять вторую щеку. На насилие надо отвечать насилием. Американцам отлично известно, что одно в той же мере порождает другое; давление и взрыв равно сильны и противоположно направлены.
Неожиданно он умолк, поклонился нам, и собравшиеся заговорили все сразу — заговорили торопливо, словно стараясь избавиться от того впечатления, которое произвели и речь Лингга, и его поразительная личность. В первый раз в жизни я встретился с человеком, который был мудрее, чем я мог представить, который каждое мгновение поражал окружающих новыми мыслями, все существо которого было такое, что окружающие постоянно ждали от него большего, чем от других людей.
С восторгом я обернулся к мисс Миллер.
— Вы правы, — сказал я, — это великий человек. Луис Лингг — великий человек. Мне бы хотелось узнать его получше.
— Я рада, — только и проговорила она, но ее лицо просветлело от моей похвалы. — Нет ничего проще. Если у него не назначено больше никаких встреч, то пойдемте к нам домой.
— Вы живете с ним вместе? — переспросил я в изумлении и не понимая, что я говорю.
Но она ответила просто, без фальшивых эмоций, словно ничего особенного не произошло:
— Ну да; мы не верим в брак. Луис считает, что законы морали — это законы здоровья, а брак — глупость и не имеет значения для мужчин и женщин, которые хотят быть честными друг с другом.
В тот вечер один шок сменялся для меня другим. Я во все глаза смотрел на Иду, не веря своим ушам. — Вы удивлены, — рассмеялась Ида, — но ведь мы анархисты и бунтари. Привыкайте.
— Анархисты! — повторил я, не в силах справиться с волнением.
Не знаю уж, как я досидел до конца собрания, но в конце концов оно закончилось. Мы выпили по паре стаканов пива за процветание нашего дома и разошлись, но прежде Лингг дал мне свой адрес и сказал, что будет рад повидаться на завтра или в любой другой день, когда мне удобно.
— Я читал ваши статьи, — сказал он, — и они мне понравились. Вы пишете искренне.
Я смутился и покраснел; никогда еще похвалы не значили для меня так много. Ушли мы вместе с Рабеном, и я, рассчитывая побольше узнать от него о Лингге, стал с восторгом его расспрашивать, однако вскоре обнаружил, что Рабен совсем не рад этому, да и не знал он о Лингге почти ничего, так как гораздо больше его интересовала мисс Миллер, чьи отношения с Линггом он считал не достойными ее. В тот вечер у меня появилось ощущение, что Рабен пачкает все, к чему прикасается. При первой же возможности я пожелал ему «спокойной ночи» и поспешил домой, чтобы привести в порядок мысли и обдумать те новые, что Лингг заронил мне в голову, но, главное, тот новый дух, который он вдохнул в меня. Неужели одному человеку под силу выступить против всего общества, под силу бросить вызов целому обществу? Как