темный катышек на дне горшка. Я стучалась к нему целую вечность, а в ответ ни звука, ну я и зашла. Бедный старик лежал на турецком ковре в чем мать родила, весь скрюченный, костлявым задом ко мне.
— Мистер Леви, сэр, — позвала я, но он не откликнулся.
Я обошла кругом него. Глаза у мистера Леви были открыты и лицо хранило слегка удивленное выражение, словно он сию минуту вспомнил что-то. Не что-то важное вроде «ГОСПОДИ ИСУСЕ! Я ЖЕ ЗАБЫЛ ЖЕНИТЬСЯ И РОДИТЬ ДЕТЕЙ!», а какой-то пустяк наподобие «А, так вот где я оставил свой табак». Кто знает, какая мысль пришла к нему в последний момент перед смертью. Надеюсь, приятная.
Я приложила ладонь ко рту мистера Леви, чтобы проверить дышит ли он, но он не дышал. Потом я дотронулась до его щеки костяшками двух пальцев. Он еще не остыл. Я приподняла старика с пола в надежде, что вдруг он оживет, но все без толку. Тогда я приставила свою босую ступню к его ступне, сравнивая размер. Потом подняла его руку и рассмотрела подмышку. Волосы там даже еще не поседели. Увидь вы одну только подмышку, вы могли бы принять мистера Леви за вполне еще молодого человека. Я легла и уткнулась в нее лицом. Там пахло мылом и чуть-чуть уксусом. Не знаю, сколько времени я так пролежала. Я не плакала, но наверно я впала в Транс, поскольку предчувствовала, что моя счастливая жизнь на Краун-Гарденс в Хиндленде закончилась. Потом я встала и накрыла мистера Леви простыней — не хотела, чтоб его нашли голым.
Напоследок, прежде чем послать за доктором, я позаботилась о последнем отправлении мистера Леви. Я нашла в ящике стола бархатный мешочек, подошла к горшку, двумя пальцами достала оттуда какашку и положила в мешочек. Мешочек я убрала в карман, а горшок задвинула ногой под кровать.
Не знаю, зачем я это сделала, просто не хотела, чтобы кто-нибудь пялился на последнее отправление мистера Леви, потому что это было его личное дело, которое никого больше не касалось.
Потом я вышла из комнаты и крикнула Джиму, чтобы сходил за доктором.
По глупому своему простодушию я надеялась, что смогу остаться жить в доме, но оказалось, кой- какая родня у мистера Леви все-таки имелась — брат Сэмюэл, проживавший на Кэнлдриггз, тот самый, что написал про меня миссус. Брат Сэмюэл не нуждался в сердечном друге. У него была жена, дети и собственные слуги. Они с мистером Леви уже много лет не разговаривали, но именно он за отсутствием завещания унаследовал все состояние мистера Леви. Брат явился на Краун-Гарденс на другой день после похорон, на самом рассвете, и долго-долго разговаривал с соседями и соседскими слугами. Джим клялся и божился, что я домоправительница, но как только выяснилось, что я вовсе не домоправительница (мистер Леви оказался прав, соседи и впрямь сплетничали), нас с Джимом выставили на улицу, без жалованья и письменных рекомендаций. Бедному Джиму пришлось возвращаться к матери в Гован, и когда мы с ним распрощались на Байерс-роуд, я взяла свой узелок (окаянный братец даже не поверил, что нарядный сундучок, купленный для меня мистером Леви, принадлежит мне), пошла в Уэст-Энд-парк, села там на скамейку и уставилась в пустоту. Все мое имущество состояло из кой-какой одежки, часов, двух шиллингов, шести «пармских фиалок» и катышка человеческого кала в бархатном мешочке. Но я никогда ни в чем не винила мистера Леви и сейчас не виню. Он же не знал, что помрет и оставит меня без пенни в кармане.
Спустя время я осознала, что мне некуда податься, кроме как обратно на Галлоугейт. Я вышла из парка и потащилась пешком по Дамбартон-роуд и Аргайл-стрит. Никогда еще паршивые несколько миль не давались мне с таким трудом. Я еле волочила ноги и добралась до Глазго-Кросс только к середине утра. Была среда, рыночный день, и там стояло натуральное столпотворение. Именно на Глазго-Кросс мистер Леви и нашел меня восемь месяцев назад.
Видите ли, начал он, как любой другой, то бишь как платный клиент. Перед нашим первым разом он усадил меня и сказал, мол, он еврей — и не имею ли я чего против? Я ответила, да хоть индус или эскимос, мне без разницы, покуда он платит за услуги. Потом сказала, мол, а я ирландка — и не имеет ли он чего против? На что он рассмеялся. С тех пор мистер Леви завел обыкновение пару раз в неделю прогуливаться до моего «участка», и мы с ним шли в номера и делали что положено. После этого самого дела он любил, чтоб я сидела у него на коленках и крутила для него сигареты, иногда он кормил меня шоколадным драже, а один раз даже принес ананас — я никогда раньше не пробовала ананаса, и мне ужасно понравилось. Ну да, у мистера Леви были свои слабости — но у кого их нет? В общем и целом он был хорошим человеком, с добрым сердцем.
Однажды вечером, через несколько недель нашего знакомства, мистер Леви сказал мне, что ему нужна домоправительница. Но не просто домоправительница, пояснил он, а сердечный друг для утешения в старости. И он выбрал для этой работы меня!
Признаться, к тому времени жизнь мне уже осточертела (это в тринадцать-то лет, вот ужас). Попробуйте-ка ложиться с каждым мужиком, пускай он грязней грязного или пьяней пьяного, и зарабатывать жалкие гроши да еще отдавать львиную долю заработка. Недолго думая я сказала мистеру Леви, что мне страшно хотелось бы стать его сердечным другом.
Но конечно, решать было не мне.
— Я поговорю с твоей сестрой, — сказал мистер Леви и отправился в кабак, где она постоянно торчала, в мерзкий гадюшник, известный под названием «У Добби».
Ну, домой Бриджет вернулась злая как собака.
— Да будь ты неладна, паршивка! — заорала она с порога. — И что мне прикажешь делать, покуда ты пролеживаешь бока в хоромах какого-то старого пердуна? Попробуй только уйди — и я тебя РАСПНУ к чертовой матери!
Я, мягко выражаясь, расстроилась и всю ночь прошмыгала носом. Но в конечном счете она меня отпустила, поскольку мой мистер Леви на другой день опять пришел и уломал ее. Он сразу дал Бриджет целый кошелек монет и сказал, что его стряпчий будет каждую неделю выплачивать ей некую сумму (не знаю, сколько именно, но уж наверняка гораздо больше моего обычного недельного заработка).
После его ухода Бриджет долго сидела у окна, поглаживая кошелек. На губах у нее блуждала смутная улыбка, остекленелые глаза смотрели в пустоту. Думаю, она пыталась подсчитать, сколько пинт голландского джина она теперь сможет купить.
Плохая из нее сестра, подумаете вы — и будете правы. Но это еще не самое худшее. Видите ли, на самом деле Бриджет была мне не сестрой. Никакой не сестрой. На самом деле она была моей матерью.
Раз уж пошел такой разговор, наверно сейчас мне стоит немного рассказать о ранних годах своей жизни. Личность моего отца поныне остается загадкой. По словам матери и немногих людей, знавших ее еще в Ирландии, он был моряком-шотландцем, известным как Дылда Макпартленд — разумеется, Дылда не настоящее имя, настоящее было Дэн, но он предпочитал зваться Дылдой.
Мать говорила, свет еще не видывал такой любящей пары, как Бриджет О'Тул и Дылда Макпартленд, прямо «греза юной любви» да и только. Дылда был красавец каких поискать и отменный танцор в придачу, особливо охочий до джиги, и он ни на кого не смотрел, кроме своей ненаглядной, и ревновал к каждому столбу. Бриджет часто с гордостью вспоминала, как однажды Дылда здорово перебрал в дешевом кабаке и посреди джиги на него накатила тошнота, но он не побежал травить на улицу, поскольку не хотел, чтобы она, Бриджет, кружилась в танце с СОПЕРНИКАМИ, а потому поступил очень умно: наблевал себе в рукав, застегнул обшлаг и продолжал отжигать джигу, только теперь небрежно отведя в сторону одну руку.
Послушать Бриджет, так папаша мой любил всего две вещи на свете. Первое — плясать, а второе — гвоздить ее к стене своим мощным штырем, на каковой орган, по выражению матери, пришлось бы впору лошадиное седло. Странное дело, но едва лишь наш славный Дылда узнал, что «любовь всей его жизни» забрюхатела, он резво уплясал прочь из города вместе со своим штырем, и больше обоих никто не видел и не слышал, впрочем папашкин штырь вряд ли издавал какие звуки. Ну разве только ржал по- лошадиному.
Что же до моей мамаши Бриджет, из-за своего пристрастия к голландскому джину и частых сотрясений головы она стала слаба памятью и о моем рождении всякий раз говорила разное: что я родилась во вторник или может в четверг в апреле, а скорее даже в мае, среди ночи или прямо перед вечерним чаем, в сорок седьмом году, сорок восьмом или сорок девятом, а происходило дело не то в Дандолке, не то в Дрозде, а возможно и в совершенно другом городе. «Да как, по-твоему, я могла все упомнить! — вопила она, когда я спрашивала об обстоятельствах своего рождения. — Мне было БОЛЬНО! Я же РОЖАЛА!!! Название начиналось на „дэ“! „Дэ“ что-то там такое! Может, Донахади?»