Ферма «Трэшберн» располагалась в двадцати минутах хода к северу от «Замка Хайверс», за железнодорожным мостом. Миссус уже отправила туда Гектора с запиской, предупреждавшей мистера Флеминга о моем визите. Я шла резвым шагом, но все равно пока добралась промокла до нитки, и по спине у меня текло ручьями. На ферме «Трэшберн», скажу я вам, царило сущее запустение. Один воротный столб завалился набок, и все вокруг заросло бурьяном и травой. На участке стояли одноэтажный домик и сараюшка рядом. Несколько тощих кур бросились врассыпную, когда я шла через двор.
Флеминг сам открыл дверь на стук и без единого слова провел меня в гостиную. Там полыхал камин и горела лампа, рассеивая сумрак. Я огляделась вокруг. Все столы, комоды, кресла в комнате были сплошь завалены рукописями, смятыми бумажными листками и книгами, на полу тоже повсюду стояли высоченные стопки книг. Все листки были исписаны, большинство пестрели помарками. Флеминг выглядел как-то иначе, и я не сразу поняла, что на нем нет очков. Пока я снимала плащ и шаль, он расхаживал взад-вперед между книжными башнями, почесывая в затылке. Тогда я подумала, он что-то ищет, но сейчас мне кажется, он просто избегал моего взгляда от смущения.
Что же до меня, я незнакомых джентльменов не робела ни капельки.
— В жизни еще не встречала поэтов, — сказала я. — То есть вру, как-то я знавала одного коробейника с ужасными оспинами по всему лицу, и он показывал мне балладу, которую сам сочинил и записал на грязной мятой бумажке. Он считается за поэта?
Флеминг остановился и на секунду нахмурился. Верно, не пришел в восторг от моей болтовни про коробейников и грязные мятые бумажки.
— Я действительно собираю баллады коробейников, да. Но как вам наверняка известно, моя поэзия совсем в другом роде. Иной строй стиха, обусловленный размером, ритмом, рифмовкой, метрикой и — безусловно — содержанием.
— О, конечно, — сказала я, хотя понятия не имела, о чем он говорит.
— Никакой дешевой напыщенной сентиментальности, — продолжил Флеминг. — Ни в коем случае.
Невесть почему, я почувствовала себя задетой — но задетой самым деликатным образом.
Флеминг указал на бутылку, стоявшую на буфете.
— Не желаете ли бокал вина?
Рука у него дрожала, и я заметила, что бутылка наполовину пуста. Я задалась вопросом, не принял ли он перед моим приходом пару стаканчиков для смелости.
— Нет, благодарю вас, сэр, — говорю, хотя на самом деле мне страсть хотелось выпить, голова гудела после вчерашнего кларета с пивом.
Флеминг переложил кипу бумаг с кресла на стол и пригласил меня садиться.
Когда я села, он примостился рядышком в другое кресло и заговорил ласкательным голосом, словно с малым дитем.
— Итак, Бесси. Эти ваши песенки. Надо ли полагать, что они вашего собственного сочинения?
— Да, сэр.
— Превосходно. Просто замечательно. Значит, вы сами их придумываете, а не перенимаете от каких-нибудь людей вроде вашего знакомого коробейника?
— Да, сэр. Я знаю много разных песен, наслушалась в городе, ну там «Полжизни за корку хлеба», «Джесси из лощины» и всякие такие прочие, всем известные. Но я не смешиваю чужие песни с моими собственными.
— Очень хорошо, — говорит Флеминг. — Я чрезвычайно благодарен вашей милой госпоже, что она вас ко мне прислала. Миссис Рейд изумительная женщина. Чрезвычайно умная, по-моему, и добрая. И красивая, само собой разумеется.
Ну да, ну да, жалкий угодник, подумала я. У меня язык чесался сказать что-нибудь эдакое. Ну там «знали бы вы, какие гадости она пишет в своей книге» или еще что-нибудь в таком роде. Но я «нигугукала», как выразился бы мистер Леви.
Улыбнувшись мне, Флеминг встал, подбросил углей в камин, а потом поворотился к комнате. Он стоял, заложив руки за спину, на фоне каминного дыма с искрами с таким святым выражением лица — ни дать ни взять христомученик на костре. Меня стал разбирать смех. Чтобы отвлечься, я спросила:
— А как вы поступите с моими песнями, сэр?
Флеминг нахмурился.
— Пока не знаю, Бесси. Если они представляют ценность, необходимо записать их на бумаге. Тогда они всяко не пропадут. Я мог бы послать их на суд своему издателю — но увы, в данный момент он с величайшим нетерпением ждет очередных моих сочинений, и сперва я должен закончить поэму, которую пишу сейчас.
— А о чем ваша поэма, сэр? Если мне позволительно спросить.
— О чем? О самых разных вещах, Бесси. О самых разных вещах. На самой поверхности она про призраков, обитающих в Эдинбурге. По преданию, несколько веков назад, во время чумы, отцы города обнесли стеной ряд кварталов и оставили жителей и скот умирать там от страшной болезни. Позже они разрубили на части гниющие трупы и вывезли прочь на телегах. С тех пор люди видят и слышат странные вещи. Шаркающие звуки. Шорохи и скрипы. Отрубленные руки и ноги. Отъятые головы с ужасными очами. Призрачные дети с гнойными язвами на лицах. Жуткие привидения изуродованных животных.
— О господи…
Я-то думала, он пишет про цветочки-лепесточки. Или там про летний солнечный денек. Он же рассказывал такое, что мороз по коже, а за окнами уже смеркалось.
— По… по-вашему, такие призраки и впрямь существуют, сэр?
— Что? О нет-нет. Это все суеверия. Но конечно, у меня эта история имеет метафорический смысл. — Он взглянул на часы. — В любом случае,
Флеминг принял позу внимательного слушателя: подбоченился одной рукой, опустил голову и уставился в пол.
— Когда будете готовы — начинайте, пожалуйста Только я попросил бы не вчерашнюю вашу песню.
Я откашлялась, стараясь не думать про уродливых призраков и гнойные язвы.
— Эта песенка про то, как мы плыли в Шотландию на…
Не подымая головы, Флеминг вскинул ладонь.
— Пожалуйста, не надо долгих объяснений. Хорошая песня говорит сама за себя.
— О… правда ваша. А название вам угодно узнать, сэр?
— Хорошо. Как она называется?
— «Эйлса-Крейг»,[6] — говорю. — Песня называется «Эйлса- Крейг».
Я гордилась этой песней, потому что в ней описывался эпизод из моей собственной жизни, только малость переиначенный. Вот она: