В отдалении подхватили:
— Да здравствует Ле Салан!
— Долой Ла Уссиньер!
— Троекратное «ура» Рыжему!
Это крикнул Оме, протискиваясь мимо меня к носу лодки. Оме и Ален, подойдя к Флинну с боков, подняли его над водой. К ним присоединились Гилен и Ксавье. Флинн, ухмыляясь, ехал у них на плечах.
— Инженер! — закричал Аристид.
— Мы ведь даже не знаем, выйдет ли из этого рифа что-нибудь, — смеясь, сказал Флинн.
Его протесты утонули в раскате грома. Кто-то радостно и победоносно закричал в ответ, обращаясь к небу. Словно в ответ, пошел дождь.
9
Настало время неопределенности — и для меня, и для всех остальных. Истощенные неделями изнурительного труда на стройке, мы впали в неловкое затишье, усталые, слишком неспокойные, чтобы праздновать. Недели шли, никак не рассеивая нашей неуверенности. Мы ждали.
Ален поговаривал о покупке новой лодки. Потеря «Корригана» означала, что Геноле больше не могут ходить на рыбную ловлю, и, хотя они храбрились, в деревне все знали, что семья глубоко в долгах. Один Гилен, кажется, сохранял оптимизм; несколько раз я видела его в Ла Уссиньере, он околачивался в «Черной кошке» в футболках разнообразных психоделических цветов. Может, на Мерседес это и производило впечатление, но виду она не подавала.
Про риф никто не упоминал. Он пока держался, найдя себе место, как и предрекал Флинн, но все чувствовали, что говорить об этом вслух значило бы искушать судьбу. Мало кто осмеливался возлагать на него слишком большие надежды. Но вода на Ла Буше сошла; Ле Салан был свободен от воды вплоть до низинных болот; пришли и прошли ноябрьские приливы, не причинив никакого ущерба ни Ла Бушу, ни Ла Гулю.
Никто не осмеливался выражать свои надежды вслух. Со стороны могло показаться, что в Ле Салане ничего не изменилось. Но Капуцина получила открытку от дочери, с материка; Анжело начал перекрашивать свой бар; Оме и Шарлотта спасли зимний картофель; а Дезире Бастонне сходила в Ла Уссиньер и там целый час проговорила по междугородному телефону со своим сыном Филиппом, живущим в Марселе.
Все это были не особенно важные события. Но что-то словно висело в воздухе: предчувствие новых возможностей, самое начало движения.
Жан Большой тоже переменился. Впервые с моего возвращения он вновь заинтересовался заброшенной шлюпочной мастерской, и в один прекрасный день, придя домой, я увидела, что он, одетый в рабочий комбинезон, слушает радио и сортирует заржавевшие инструменты в ящике. В другой раз он начал прибираться в запасной комнате. Однажды мы вместе пошли на могилу Жана Маленького — вода к тому времени почти полностью сошла — и нагребли к надгробию свежего гравия. Жан Большой принес в кармане луковицы крокусов, и мы посадили их вместе. Иногда все было совсем как встарь, когда я помогала отцу в шлюпочной мастерской, а мать с Адриенной уезжали в Ла Уссиньер, оставив нас вдвоем. Это время принадлежало только нам — краденое и оттого вдвойне драгоценное; иногда мы уходили из мастерской и отправлялись рыбачить на Ла Гулю или пускали кораблики по
Только Флинн, кажется, совсем не изменился. Он жил по прежнему распорядку, словно риф к нему никакого отношения не имел. И все же, говорила я себе, в ту ночь на Ла Жете он рисковал жизнью ради рифа. Я его совсем не понимала. В нем, несмотря на простоту в обхождении, была какая-то двойственность, место в середке души, куда меня никто не звал. Меня это пугало, словно тень, скользящая в глубине воды. Но, как любая глубина, одновременно и притягивало.
Наш прилив повернул двадцать первого декабря, в половине девятого утра. Я услышала внезапную тишину — когда ветер переменился и последний, самый высокий из декабрьских приливов наконец сдался, перестал трепать риф у Ла Жете. Я пошла на Ла Гулю, как всегда в одиночку, искать признаки перемен. Камни цвета зеленых водорослей лежали голые в лучах рассвета, и за ними виднелись отмели, обнажающиеся по мере отступления моря. Несколько переживших зимнюю непогоду
Моллюск был живой. Интересно. Злые приливы на Ла Гулю, как правило, не привечали морских тварей. Иногда попадались морские ежи. Медузы, выброшенные приливом, высыхающие на берегу, похожие на пластиковые пакеты. Я наклонилась, разглядывая камни под ногами. Они, вдавленные в грязь, образовали широкую полосу, словно вымощенную булыжником, по которой было опасно ходить. Но сегодня я увидела нечто новое. Оно было крупнозернистее, чем ил с отмелей, и светлее. Оно усыпало погруженные в грязь булыжники будто слюдяной пылью.
Песок.
Конечно, всего ничего — не хватило бы и мою ладонь засыпать. Но это в самом деле был песок: бледный песок с Ла Жете, что сверкает кольцом в заливе. Я бы узнала его где угодно.
Я сказала себе, что это ничего не значит: тонкий слой, его принесло приливом, вот и все. Не значит ничего.
И значит — всё на свете.
Я наскребла песка в горсть, сколько получилось — щепотка, едва было над чем сомкнуть пальцы, — и помчалась по тропе вдоль утеса к старому блокгаузу. Один Флинн поймет, что означает эта горстка песчинок. Флинн, который на моей стороне. Я застала его полуодетым — он пил кофе, сумка, с которой он ходит обшаривать пляж, стояла наготове у дверей. Когда я вбежала, запыхавшись, мне показалось, что у Флинна усталый и непривычно унылый вид.
— У нас получилось! Глядите! — Я протянула ему раскрытую ладонь.
Он долго смотрел на нее, потом пожал плечами и принялся натягивать сапоги.
— Щепоть песку, — сказал он без всякого выражения. — Если в глаз попадет, можно заметить.
Радость у меня в душе погасла, словно на нее плеснули водой.
— Но это значит, что у нас получилось, — сказала я. — Это начало.
Он не улыбнулся.
— Песок — это доказательство, — настаивала я. — Вы повернули процесс обратно. Вы спасли Ле Салан. Вы повернули приливы вспять.
Флинн злобно рассмеялся.
— Мадо, ради бога! — сказал он. — Тебе что, делать больше нечего? Ты только об этом всю жизнь и мечтала — войти в эту… эту жалкую кучку неудачников, выродков, ни денег, ни жизни, стареть, цепляться за свое, молиться морю и с каждым годом быть все ближе к вымиранию… ты, кажется, думаешь — я должен быть счастлив, что застрял тут, и это своего рода честь…