еще я могла забыть? Может, я действительно теряла рассудок. Что происходило со мной ночью, когда казалось, что я крепко сплю? Почему однажды утром я обнаружила свой плащ в шкафу, мокрый, словно я выходила под дождь? Почему опиумной настойки в бутылочке оставалось все меньше, хотя я не помнила, чтобы хоть раз ее пила? И отчего растет убежденность, что вскоре что-то случится, что-то очень важное?

Я стала вести дневник, чтобы ничего не забывать, но, перечитывая исписанные страницы, не могла вспомнить, как написала половину того, что там было. Отрывки стихотворений, имена, неразборчивые рисунки… а кое-где почерк настолько отличался от моего, что я сомневалась, я ли это вообще писала. У меня буквы всегда выходили аккуратные, закругленные, а это чужой почерк — просто бесформенные каракули, будто незнакомка лишь недавно выучилась писать.

Однажды я открыла дневник и прочла свое имя, ЮФИМИЯ МАДЛЕН ЧЕСТЕР, повторенное много-много раз. В другой раз почти полстраницы было исписано именами кошек Фанни: ТИСИФОНА, МЕГЕРА, АЛЕКТО, ТИСИФОНА, МЕГЕРА, АЛЕКТО, ТИСИФОНА… Но иногда мой ум был остер и точен, как алмазная игла, — в один из таких моментов я и поняла, что Генри меня ненавидит. В панике, последовавшей за этим открытием, я осознала почти с радостью, что должна бороться с ним — со всей хитростью, на какую способна, обращая его презрение ко мне против него же самого. Я ждала, наблюдала и постепенно начинала понимать, что он задумал.

Тэбби меня предупредила — невольно, конечно, — и едва она упомянула доктора Рассела, я поняла. Но страх, когда-то переполнявший меня, исчез. Я не позволю Генри победить. Я написала это в дневнике большими кроваво-красными буквами, и, если у меня опять случится провал в памяти, они мне напомнят: я собираюсь избавиться от Генри; я собираюсь сбежать с Мозом; Фанни об этом позаботится. В присутствии Генри я всегда притворялась особенно задумчивой и сонной… но глаза под тяжелыми веками смотрели очень внимательно, и я ждала.

Я знала, что высматриваю.

39

Четыре недели тянулись мучительно долго, и я вспоминал те летние дни, когда мне было двенадцать лет и все сокровища Природы простирались за пыльными зелеными окнами классной комнаты. Я выжидал, специально работая в студии до изнеможения: когда наконец приходилось идти домой, я мог хотя бы изобразить спокойствие. Стены студии были увешаны эскизами: лица в профиль, анфас, в три четверти, руки, фрагменты волос, глаз, губ. Я работал с почти маниакальной скоростью; на полу валялись наброски акварелью, пастелью и чернилами, каждый был совершенством, рожденным кристальной памятью влюбленного.

В воскресенье я пошел к своему поставщику на Бонд-стрит и купил превосходный холст, натянутый и обработанный, самый большой холст за всю мою карьеру — восемь футов в высоту и пять в ширину, — и поскольку он уже был прикреплен к раме, пришлось заплатить, чтобы рабочие доставили его из магазина в студию. Но он стоил каждого пенни из потраченных двадцати фунтов, и, едва установив его на мольберте, я лихорадочно бросился рисовать огромную величественную фигуру из моих фантазий прямо на прекрасной кремовой поверхности.

Вы наверняка видели мою «Шехерезаду» — она до сих пор висит в Академии, царит над полотнами Россетти, Миллеса и Ханта, и глаза ее переливаются всеми цветами радуги. Она намного выше, чем в жизни, почти обнажена, на заднем плане восточные ковры, фон темный и смазанный. Ее тело совсем юное — стройное, упругое, изящное; кожа цвета некрепкого чая, кисти длинные и выразительные, с острыми зелеными ногтями; волосы почти до пят (я лишь слегка приукрасил действительность, поверьте), а в позе намек на чванство: она наблюдает за зрителями, вызывающе обнаженная, высмеивающая их порочное желание. В своем бесстыдном великолепии тянется она к зрителю, маня в экзотическую сказку, полную опасных приключений; на щеках ее играет возбужденный румянец, а губы чуть изогнуты в насмешке. У ног Шехерезады лежит открытая книга, ветер перелистывает страницы, а в тени, оскалив зубы, поджидает пара волков, и глаза их пылают дьявольским огнем. Если присмотритесь, увидите начертанный на раме отрывок из стихотворения:

Шехерезаду кто станет искать, На земле, в небесах, в морях? Поцелуй с алых губ кто сумеет сорвать, Наяву, не в бредовых снах? Я посмею Шехерезаду искать Тысячу ночей и одну, В закатных лучах, в предрассветных снах, В неверных тенях найду. О, кто же удержит ее с собой, Когда солнце сменит луну? Я останусь с ней в пелене теней Тысячу ночей и одну.

В четверг я вернулся домой раньше обычного: слишком разволновался от вида моей незаконченной «Шехерезады». Я торопливо покинул студию, даже не переоделся; голову вдруг наполнила боль, чудовищной волной хлынувшая к налитым кровью глазам. Я оставил хлорал дома, поэтому, едва добравшись до Кромвель-сквер, направился прямиком в свою спальню, к темно-синему пузырьку. Оставив дверь приоткрытой, я метнулся к шкафчику с лекарствами и тут увидел ее, застывшую у письменного стола, как будто думала, что если будет стоять неподвижно, я ее не замечу.

На миг я принял ее за Марту. Потом в мозгу вспыхнул яростный гнев, затмивший даже боль, — возможно, оттого, что она застала меня в момент, когда я был уязвим и беззащитен, роясь в склянках с лекарствами в поисках хлорала. А может, потому, что я едва не выкрикнул имя Марты вслух; или из-за ее лица, бледного и тупого, из-за пустых бесцветных глаз и старушечьих волос… или из-за писем, которые она держала в руке.

Письма Рассела! А я уж почти забыл.

С минуту я молчал, уставившись на нее, с одной лишь холодной мыслью: «Как она смеет? Как она смеет?» Эффи будто окаменела, смотрела на меня тусклыми серыми глазами и говорила тихо, но обвиняюще:

— Ты писал доктору Расселу. Ты просил его прийти. Я лишился дара речи от ее дерзости. Как она вообще может обвинять меня, если сама взяла чужие письма?

— Почему ты не сказал мне, что написал доктору Расселу? — Голос был ровный, безжизненный. Она протягивала письма, словно оружие. На лице такая враждебность, что я чуть было не отступил к двери. Гнев волнами расходился от нее.

— Ты читала мои письма. — Я старался говорить властно, но слова рассыпались колодой карт, превращаясь в бессмысленный набор звуков. Мысли вдруг стали бессвязными и неповоротливыми, гнев мешал сосредоточиться. Я попробовал еще раз: — Ты не имеешь права рыться в моих бумагах, — сказал я, облизнув губы. — В моих личных бумагах.

Кажется, впервые она не вздрогнула от моего резкого тона. Глаза — как покрытая патиной бронза, кошачьи глаза.

— Тэбби сказала, что заходил доктор Рассел. Ты мне ничего не говорил. Почему ты не сказал, что пригласил его, Генри? Почему ты не хотел, чтобы я знала?

По спине медленно пополз липкий страх. Я почувствовал, что уменьшаюсь, усыхаю под палящими лучами ее гнева, превращаюсь в кого-то другого, кого-то юного… перед глазами возник образ танцующей

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату