занимаюсь.
Откинувшись на спинку стула, Хавстейн закурил, и лучи солнца на мгновение осветили сигаретный дым, повисший над ним огромной шапкой. Я подумал, что, если уж мне совсем нечем будет заняться, я начну курить.
Хавстейн сказал:
– Думаю, Матиас, тебе пора снова стать садовником.
Я спросил:
– Что ты имеешь в виду?
– А то, что у меня появилась кое-какая идея.
И он рассказал мне о своих и моих планах. Они с региональным управлением придумали, какое мне можно найти занятие. Вот интересно, подумал я, чего вдруг региональное управление в Торсхавне так заинтересовалось мной и моим благополучием. Хавстейн и эти канцелярские крысы в Торсхавне придумали для меня новую карьеру, мой собственный театр одного актера. Я снова стану садовником.
– Высшего класса, – сказал Хавстейн.
– Высшего класса, – повторил я. Ясное дело.
– Я завел на тебя личное дело в региональном управлении, а это означает, что ты теперь официально можешь на какое-то время оставаться здесь, пока у меня есть основания полагать, что здесь тебе лучше, чем где бы то ни было еще. В Норвегии, например.
– А у тебя есть основания так полагать?
– Не-а.
– Однако же ты все устроил?
– Я сказал, что ты псих.
Замысел заключался в том, что в управление обращаются фарерцы с просьбами о дешевой рабочей силе для помощи в саду, зимних садиках или при посадке живых изгородей. Я стану странствующим садовником на содержании управления и Фабрики, зеленым юнцом на ниве земледелия, садовым психом. Бюрократам в Торсхавне, дни просиживающим в раздумьях, какой толщины стопку бумаги сможет продырявить их дырокол, подумалось, что на такое предложение будет спрос, и они одобрили проект.
И я согласился. Я был рад покончить с однообразной работой на Фабрике, хотя мне и нравилось, работая каждый день с Эннен, слушать, как она мурлычет себе под нос что-нибудь из репертуара «Кардиганс», нравилось болтать с ней и тот факт, что во всей деревне остаемся только мы вдвоем.
Потом я уже самостоятельно связался с региональной службой, где мне дали адреса и телефоны клиентов и объяснили, что делать. Клиент мой сам заказал растения и оборудование, о которых я ему рассказал, а я съездил за ними в Торсхавн. Там у Фабрики появилась еще одна машина, тоже подержанная «субару» (видно, им тут нравилась эта модель), и я мог ей пользоваться.
Бесплатный бензин.
Небольшая зарплата.
Жаловаться мне не приходилось.
Хавстейну мое новое занятие нравилось. Он все раздумывал, к чему это приведет, полагая, что я могу стать гордостью нации, что я очень многое значу для тех, к кому приезжаю, что страна благодаря мне скоро изменится и зазеленеет еще больше. Он наверняка подумывал и о Гьогве, в первую очередь, конечно, о маленьких клумбах вокруг Фабрики, а позже я смогу получить дотацию и на озеленение всего Гьогва, так что тот утонет в цветах. Хавстейн полагал, что нужно лишь время и деревенька превратится в ботанический сад, а жителей и не разглядишь за лилиями и тюльпанами. Тогда валом повалят туристы, и не только чтобы посмотреть на море. Сдается мне, в тот вечер он нафантазировал, что моя работа опять привлечет сюда людей, а у меня смелости не хватило остановить его и сказать, что мне это вовсе не нужно, что мне хорошо в тишине, поэтому я подыгрывал и тоже фантазировал, и мечты наши росли и расцветали, они будто пустили корни прямо на письменном столе, так что потом их пришлось выпалывать, как сорняки. С того вечера жизнь пошла так, как надо. Такие дни можно вырезать, вставлять в рамку, вешать на стену, а потом рассказывать гостям: «Посмотрите, вот как я тогда жил. Лучше и не придумаешь».
Эннен тоже за меня радовалась. Она начала расспрашивать обо всяких мелочах, связанных с садоводством. Например, сколько воды нужно при поливе роз или зачем в воду добавляют лимонад или сахар. Почему венерин башмачок так называется, какие цветы могут расти вместе, зачем и откуда их привезли, почему Голландия знаменита тюльпанами и связано ли это с тем, что там все носят сабо, – по крайней мере, ей так запомнилось. По вечерам она читала «Нашу флору в картинках», которую ей принес Хавстейн, а когда я подходил и садился рядом, она хитро улыбалась, откладывала книжку и начинала пересказывать прочитанное. Позже она несколько раз съездила вместе со мной на нашей новой машине в Торсхавн за растениями для первого заказа от семьи в Хвалвике. Сидя в новой подержанной машине, мы втягивали ее запах и ждали, когда причалит корабль. И я подумал тогда, что у Эннен дар – интересоваться тем, что интересует окружающих. И дело совсем не в вежливости. По-моему, она действительно хотела разобраться, почему мы выбрали именно это занятие, а интересовали ее мы сами. Желая испытать то же восхищение всякими вещами, она лучше узнавала людей. Я много раздумывал и решил, что это, должно быть, сложно. А может, и нет. Может статься, это необычайно просто.
А когда, выполнив этот первый заказ для семьи из Хвалвика, я вернулся домой, Хавстейн и Эннен встретили меня на пороге Фабрики радостными криками. А потом Анна с Палли приготовили для нас ужин, и мы все вместе смотрели новости, потому что ждали какого-то репортажа, забыл какого. А потом мы с Хавстейном и Эннен сидели у меня в комнате, и я говорил, что мне не очень нравятся ранние альбомы Стива Мартина, потому что звук там не особенно хороший, а звук – это главное. А потом мы долго разговаривали о том, почему хотим быть вторыми, а лучшими – не хотим. И Эннен сказала, что больше всего на свете хочет автограф Нины Перссон, а я тут же про себя решил, что добуду ей этот автограф, вот прямо сейчас же вечером сяду и напишу Нине письмо от имени Эннен, хотя я об этом вспомнил только в январе и сразу же снова забыл, это было, когда нас на Фабрике уже стало шестеро и новое тысячелетие еще не было отмечено ничьей смертью. А потом ко мне поднялись Палли с Анной и выпили по пиву перед сном, а спать они пошли рано, как обычно, делая вид, что разошлись по своим комнатам, хотя на самом деле ночью один из них тайком прокрадывался к другому и они спали вместе. А потом, сидя в моей маленькой комнатке, мы открыли окно, потому что Хавстейну захотелось покурить, и он рассказывал, как он нас любит и как хорошо, что мы вместе, что, может, мы никогда не расстанемся и не покинем Фабрику и что это совершенно нормально, ничего плохого в этом нет, и что никто не может судить, что правильно, а что неправильно. А потом все разошлись, и я, лежа под одеялом, думал о работе, которую уже сделал и которую мне нужно сделать в ближайшие дни. А потом я подумал, что все наконец наладилось. Абсолютно все. В ту ночь я, самый уверенный человек на свете, спал как сурок.
Дни, словно по конвейеру, выходили одинаково идеальными, с многоязычной инструкцией для пользователей и ценным гарантийным талоном. После ужина Палли с Анной уходили в гостиную, а мы втроем оставались на кухне, мыли посуду, если находилась бутылка вина, пили вино, а если нет, то кофе. Рано или поздно Хавстейн уходил к себе и вечерами, а может (кто его знает), и ночами напролет читал. Я же по вечерам в основном сидел у себя в комнате, смотрел в окно или просто пялился в стену. Если уставал, ложился рано, потом начал заходить к Эннен, или, точнее, это она приходила за мной. Постучав, она входила и перетаскивала меня в свою комнату. Она находилась в самом конце коридора, с юго-восточной стороны. Комната эта была самой большой, светлой и битком набитой старой громоздкой мебелью, вдоль стен высились стопки журналов и зачитанных до дыр газет из всех стран мира. В книжную полку Эннен умудрилась втиснуть магнитофон и четыре компакт-диска (все четыре – альбомы «Кардиганс»). Дверь с противоположной стороны вела в спальню, где лежал лишь одинокий матрас на полу, рядом стоял деревянный стул, а на стуле – будильник, а больше ничего не было. Не знаю, так уж сложилось, что по вечерам большая часть моего времени принадлежала Эннен. И почему я так долго просиживал у нее в комнате? Так уж получилось. Мне нравились такие вечера. Больше всего нравились. Палли с Анной подолгу разговаривали друг с другом, они работали за пределами Фабрики и помимо меня видели других людей. Может, мы с Эннен чувствовали себя как младшие брат с сестрой и изо всех сил пытались найти себе хоть какое-то занятие. А может статься, это простая случайность из тех, которые никому не понятны и не подвластны.