ты.
И в тот самый миг, когда я заметил, что глаза скверной девчонки наполнились слезами, и готов был схватить ее в объятия, заверещал телефон, так что мы разом вздрогнули.
– Ах! Наконец-то! – воскликнула она, подняв трубку. – Проклятый телефон. Починили… Oui, oui, monsieur. Ca marche tres bien, maintenant! Merci![116]
Еще до того, как она успела повесить трубку, я кинулся на нее и обнял, изо всех сил прижав к себе. Я целовал ее яростно и нежно, я срывающимся голосом, давясь словами, говорил:
– Знаешь, что самое замечательное и что больше всего порадовало меня из того, что ты наговорила, чилиечка? «Oui, oui, monsieur. Ca marche tres bien, maintenant!»
Она засмеялась и прошептала, что из всех моих глупых красивостей эта – наименее романтичная. Пока я раздевался и раздевал ее, я прошептал ей на ухо, ни на миг не переставая целовать:
– Я звонил тебе четверо суток подряд, на рассвете, днем и ночью, а ты не отвечала, и я чуть не сошел с ума от горя и отчаяния. Не ел и не пил, а теперь вот убедился, что ты никуда и не думала уходить, что ты вовсе не убежала к любовнику. И жизнь вернулась ко мне, скверная девчонка.
Она захохотала. Потом взяла мое лицо в ладони и отодвинула от своего, чтобы взглянуть мне в глаза, но смех все еще мешал ей говорить.
– Ты и вправду сходил с ума от ревности? Как я рада это слышать – значит, до сих пор любишь меня. Влюблен как теленок.
Впервые мы занимались любовью, не переставая смеяться.
Наконец мы заснули – счастливые, крепко обнявшись. Время от времени я выныривал из сна и открывал глаза, чтобы взглянуть на нее. Никогда я не испытывал подобного блаженства и знал, что никогда больше мне не испытать такой жизненной полноты. Мы проснулись только вечером и, приняв душ, одевшись, отправились ужинать в «Клозри де лила», где, словно любовники во время медового месяца, тихонько переговаривались, пожирали друг друга глазами, держались за руки, улыбались и целовались. И пили шампанское.
– Скажи мне что-нибудь красивое, – иногда просила она.
Когда мы вышли из «Клозри де лила» на маленькую площадь со статуей маршала Нея, который грозит саблей звездам, мы увидели двух клошаров, сидевших на скамейке на проспекте Обсерватории. Скверная девчонка остановилась и указала на них:
– Вот тот, что справа, спас тебе жизнь на мосту Мирабо?
– Нет, вряд ли это он.
– Да, да, – капризно притопнула она каблуком – Это он, ну скажи, что это он, Рикардо.
– Конечно, это он, ты права.
– Дай мне все деньги, которые есть у тебя в бумажнике, – велела она. – И бумажки, и мелочь.
Я подчинился. Тогда она с деньгами в руке приблизилась к клошарам. Легко себе представить, с каким изумлением они посмотрели на нее, но увидеть их лиц я не мог – было слишком темно. Она нагнулась к одному из бродяг, что-то сказала, отдала деньги и под конец – вот это да! – расцеловала в обе щеки. Потом вернулась ко мне, улыбаясь, словно девочка, которая совершила доброе дело. Взяла меня за руку, и мы пошли по бульвару Монпарнас. До Военной школы было добрых полчаса ходьбы. Ночь стояла довольно теплая, и ничто не предвещало дождя.
Этот клошар, наверное, решил, что ему приснился сон, будто с небес слетела добрая фея. Что ты ему сказала?
– Большое спасибо, господин клошар, за то, что вы спасли жизнь моему счастью.
– Знаешь, а ведь ты тоже начинаешь сбиваться на мелодраму, скверная девчонка. – Я поцеловал ее в губы. – Ну-ка, скажи еще что-нибудь.
VII. Марчелла в Лавапиесе
Пятьдесят лет назад мадридский район Лавапиес, где когда-то кучно селились евреи и мориски, считался одним из самобытнейших мест в испанской столице: там еще можно было встретить своего рода исторические достопримечательности: чулапо и чулапу, как и прочих персонажей сарсуэлы,[117] а также щеголей в жилете, кепке, шейном платке и узеньких брючках, и манол, затянутых в платье в горошек, с большими серьгами в ушах, в шалях, наброшенных на собранные в тугой пучок волосы, и при зонтиках.
Когда я поселился в Лавапиесе, а случилось это в 1987 году, район уже успел настолько перемениться, что у меня порой возникал вопрос: остался ли здесь, в этом Вавилоне, хоть один коренной мадридец или все его обитатели, подобно нам с Марчеллой, мадридцы новоиспеченные. Испанцы понаехали сюда из самых разных уголков страны. В Лавапиесе можно было встретить любой тип внешности и любой говор, так что возникало впечатление, будто ты попал в бурлящий котел, где смешались расы, языки, акценты, традиции, стили одежды. Лавапиес стал особым микрокосмом. И несколько его кварталов вобрали в себя человеческую географию всей планеты.
Достаточно было покинуть улицу Аве Мария, где мы жили на четвертом этаже ветхого, обшарпанного дома, чтобы увидеть вокруг вавилонское столпотворение: торгующих чем-то китайцев и пакистанцев, индийские прачечные и лавки, крошечные марокканские чайные, бары, заполненные латиноамериканцами, колумбийских и африканских наркоторговцев, а еще – группками на каждом углу, в каждой подворотне – румын, югославов, молдаван, доминиканцев, эквадорцев, русских и азиатов. Испанские семейства всячески старались подчеркнуть свое отличие от пришлого люда, блюдя старые традиции: устраивали посиделки, переговариваясь с балкона на балкон, развешивали белье на веревках, натянутых под навесами и между окон, а по воскресеньям церемонные пары – он при галстуке, она с ног до головы в черном – торжественно шествовали к мессе в церковь Сан-Лоренсо, расположенную на углу улиц Доктора Пиги и Салитре.
Наша квартира была гораздо меньше моей предыдущей, на улице Жозефа Гранье, во всяком случае, мне она казалась меньше, потому что повсюду громоздились эскизы декораций, выполненные Марчеллой из картона, бумаги и фанеры. Они, как когда-то оловянные солдатики Саломона Толедано, заполонили обе комнатки и даже кухню с ванной. К тому же у нас было много книг и пластинок. Жилище наше выглядело тесноватым и тем не менее не вызывало клаустрофобии благодаря выходящим на улицу окнам, сквозь