останешься. Но закончить его я хочу и обязан, оставаясь честным.
Я пролежал в своей берлоге одиннадцать дней — целую неделю, которая и тянулась неделей, плюс еще два дня, чтобы доказать себе, что есть еще силы терпеть, и для большей надежности расчета. Одиннадцати дней, казалось, достаточно, чтобы убедить Куив-Смита, что я либо умер, прячась, либо ушел отсюда; мне нужно было удостовериться, что он ушел сам. На это указывало поведение Асмодея. Днем кот, полный достоинства, приходил и уходил, когда ему хотелось; его уши стояли, а шерсть на спине лежала гладко. Последние дня три я его вообще не видел. Деликатное поведение кота совершенно определенно говорило, что находиться в этой грязи он больше не желает. Выследить Куив-Смита днем, не влезая на дерево и не выходя на открытое место, чего я делать не мог, было невозможно; поэтому я решил поискать его с наступлением сумерек прямо на ферме. Потихоньку, помаленьку я вылез из-под куста ежевики и по- пластунски прокрался к верхней изгороди на выгоне Пата; сквозь изгородь и через луг за ней вышел примерно на то место, откуда сам майор вел наблюдение. Было темно и очень холодно, на землю ложился туман; медленно передвигаясь и не ступая на тропы, я чувствовал себя в безопасности. Идти по траве и дышать чистым воздухом было райским наслаждением. Большего удовольствия, чем эта холодная ноябрьская ночь, не доставил бы мне и яркий солнечный день.
Дул легкий ветер. Царила мертвая тишина, слышалось только падение капель с деревьев. Ферма Паташона была хорошо видна, от нее шел вкусный запах печного дыма. Я сошел в кювет дороги, ведущей к северным задворкам усадьбы через фруктовый сад, и двинулся к дому. Сюда выходила высокая стена одной из построек с покатой крышей. С конька крыши можно наблюдать весь двор и фасад дома.
Войти во двор я не посмел. Даже если собаки меня не увидели и не услышали, юго-западный ветер донес бы до них мой запах. Стена сложена из дикого камня, и забраться на нее было нетрудно. Препятствием стал просвет в два фута между стеной и краем покрытой шифером крыши. По краю крыши шел гнилой железный желоб, и без опоры на это ржавое железо взобраться на крышу было трудно. В конце концов мне удалось преодолеть препятствие, держась за прочную железную скобу крепления желоба.
Я лежу на шифере, моя голова поверх его гребня. Передо мной как на ладони столовая — мирный и наводящий тоску вид. Куив-Смит играет в шахматы с маленькой дочерью Паташона. Меня удивило, что он так беззаботно сидит у освещенного окна с поднятыми шторами, когда на дворе темная дорсетская ночь; но тут же я понял, что, как всегда, недооценил его. Этот хитрый дьявол знал, что он в безопасности, когда его голова почти касается головы ребенка над шахматной доской. Он учил ее правилам игры. При этом смеялся, качал головой и показывал, как двигать фигуры.
Увидеть его на прежнем месте было для меня горьким разочарованием.
Одиннадцать дней мне показались бесконечностью. Для него же это были всего одиннадцать дней; наверное, он проводил их даже в свое удовольствие. Я не просто расстроился, а пришел в ярость. Впервые за все время этой затянувшейся истории я вышел из себя. Я лежал на той крыше, держась за скользкий от мха конек, и с клокотавшей внутри бешеной яростью проклинал Куив-Смита, его страну, его партию и босса. Я костерил его, его друзей, Паташона, их слуг и служанок. Если бы мои мысли пронзили стены этого дома, то свершилось бы побоище, делающее честь самому Иегове, низвергнувшемуся из вечности и призванному анафемой тысячи разъяренных священников.
Тихая ослепляющая вспышка ярости, стряхнула с меня уныние. Я не переставал думать, что это сам навлек на себя, но что попади я в эту комнату, уж там я не церемонился бы со всеми. Я не припомню такого переживания с того момента, когда я наслаждался, именно наслаждался, тихим бешенством в семь лет.
К действительности меня вернул приступ озноба. От злости я вспотел, а пот остудил меня в ночном воздухе. Даже странно, что я заметил все это, потому что моя одежда была постоянно влажной, как у матроса во время плаванья. Потение, должно быть, имеет свое достоинство, оно успокаивает морально и физически.
Куив-Смит мог здесь находится неделями. А мне было невыносимо возвращаться в свое логово. Пришло решение снова уйти на открытое место. Я не обдумывал это решение. Просто хотел бежать, несмотря на отчаянность этого шага. При моем нынешнем виде оказаться среди людей и куда-то передвигаться было бы в тысячу раз труднее, чем в начале моего бегства.
Тогда меня считали мертвым, и никто меня не разыскивал; теперь же полиция погонится за мной, как только пройдет слух о моем появлении. Но в берлогу я не вернусь. Буду скитаться по меловым холмам, прятаться в сараях и можжевельнике, кормиться, если не будет ничего другого, сырым мясом овец. Стану держать Куив-Смита под наблюдением, пока он не уберется в Лондон или куда еще, куда только могут позвать его несомненные способности делать этот гнусный мир еще более паршивым.
Я следил за происходящим в комнате, пока девочка не отправилась спать. Тогда майор присоединился к Паташону перед камином, а жена Паташона вошла с двумя огромными чайными кружками сидра, и все трое взялись за газеты. Ничего нового произойти уже не могло.
Я стал осторожно спускаться по крыше, распределив свой вес на спину и ягодицы, левой рукой держась за конек крыши, а правой проверяя прочность шифера. Все внимание, помоги мне боже, было сосредоточено на том, чтобы не стукнула о желоб сорвавшаяся плитка шифера! За несколько футов до края крыши кровля подо мной прогнулась. Шифер осел. Было впечатление, что я плыву в тяжелой массе, принимающей форму моего тела; внезапно шифер хрустнул и грохнулся на пол сарая. Мгновения я еще держался за верх кровли, но она тоже не удержалась, и большой участок шиферной крыши со мной вместе рухнул на груду металлических корыт для корма скотины. Гром был как от упавшей домны.
После выяснилось, что у меня открылась рана в плече, еще добавилось много ссадин и синяков, но в тот момент я был просто в шоке. Я поднялся с кучи железа и бросился к открытой двери сарая. Куив-Смит уже распахнул окно столовой, и его длинные ноги стояли на внешней стороне подоконника. Моей единственной мыслью было, что он не должен знать, что я еще нахожусь в этих местах. Собаки подняли лай и рвались с цепей. Паташон с фонарем в руках застыл в распахнутых дверях дома.
Я отступил в глубь сарая и юркнул в груду корыт. Они стояли рядами, между ними было место просунуть тело, а сверху все было засыпано осколками шифера и камней с крыши. Тут же в сарай вошли Куив-Смит и фермер.
— Вот дьявол! — орал Паташон, осматривая разрушение, — это тот оборванец-убийца лазит за моим сыром. Через сарай и прямо в сыроварню! Я знаю, это он ворует. Через сарай — в сыроварню!
Не думаю, что у него украли хотя бы кусок сыра, но фермеры всегда кого-то подозревают в краже — у них столько всего, на что можно позариться. Куив-Смит услужливо высказался в мою пользу.
— О, я не думаю, что кто-то забрался на крышу, — сказал он. — Посмотрите-ка на это!
Я знал, на что он указывал, — на сломанную стропилину. Она даже не треснула, а просто рассыпалась, как пористая гнилушка.
— Жук-точильщик, — сказал майор. — Я видел такое в Йоркшире, ей-богу! Это был церковный амбар. Бедняга свернул там к черту свою шею.
— Сгнило! — согласился Паташон. — Сгнило, будь ты проклят.
— Рано или поздно это должно было случиться. Хорошо, что никто не пострадал.
— Сараю триста лет, — ворчал Паташон, — и это разорение падает на наши головы.
— Ну, ничего, — ободрил его майор. — Я утром вернусь и помогу вам. Сейчас тут ничего не сделаешь! И не придумаешь ничего.
Было слышно, как они выходили из сарая, и я напрягал слух, чтобы различит их шаги и быть совершенно уверенным, что никто из них не остался и не вернулся назад. Хлопнула дверь и щелкнул запор. Я еще подождал, пока опять не наступила полная ночная тишина, пока не притворились окна и не закрылись двери спален, пока в поисках пищи не забегали по сараю крысы. Только тогда я выполз к двери, миновал ее и, как ночная гусеница, стал пробираться за угол фермы по грязному двору вдоль стены сарая.
Мои последующие поступки непростительны. Мысли и поведение у меня стали как у животного; я был напуган — и даже немножко горд этим. Снова и снова меня предохранял инстинкт, инстинкт самосохранения. Я с услужливой готовностью принял его власть над собой, нимало не заботясь, что инстинкт может привести к фатальному исходу. Если бы дело обстояло иначе, добыча всегда уходила бы от охотника и все плотоядные животные просто вымерли бы, как доисторические ящеры.
Куда делось мое отвращение к моей берлоге, куда ушла решимость вырваться на волю, с каким бы трудом там ни добывались еда и приют. Я уже не мыслил, не оценивал свое положение. Исчез тот