почувствовать на себе объятия этих нежных, изящных рук! Я воображал, что тем самым развеются чары, и я стану самим собой. Мать видела, как я приходил и уходил, но особенно не задумывалась о моем отношении к ее дочери. Мою влюбленность она находила естественной, но совершенно безопасной при образе мыслей девушки, который она слишком хорошо знала и не пыталась изменить, так как он вполне устраивал ее при всей внешней благочестивости по-светски рассудительную натуру. Она со своей прославленной дочерью метила куда выше, чем мог ей предложить скромный обер-лейтенант, a я был ей нужен только для того, чтобы, воспользовавшись моими знакомствами, побыстрее выйти в аристократические круги. A там уже, рассчитывала она, не придется долго ждать зятя с графским или даже морганатическим титулом.
Лето несколько расстроило эти планы, так как «общество» подалось в сельскую местность. K моей досаде, обе дамы тоже сняли виллу на Тегернзе, так что теперь я мог навещать их только один раз с неделю. Правда, эти лишения разожгли во мне такой огонь, что я от субботы до субботы жил в лихорадочном нетерпении, одновременно опасаясь того, что за время длительного отсутствия к одиноким женщинам пробьется какой-нибудь претендент, удовлетворяющий претензиям матери и не более нежеланный ее дочери, чем любой другой.
Мои опасения оказались напрасными. Грозная опасность, нависшая над всем немецким миром, поглотила без остатка судьбы отдельных людей.
Разразилась немецко-французская война. Я c радостью приветствовал ее как выход из моего безвыходного положения. Только с большим трудом и ценой ночной скачки верхом добился я возможности нанести прощальный визит на Тегернзе. Ранним утром я встретил любимую мною до беспамятства девушку в саду, поскольку она не ожидала моего приезда. Она искупалась в озере, и утренний воздух струился по ее бледной коже и белокурым локонам, которые, словно пушистый халат, рассыпались по ее спине. Когда она услышала, что привело меня сюда в такое непривычное время, выражение ее лица не изменилось, только ресницы опустились, словно она пыталась таким образом скрыть за ними то, что происходило в ее душе.
— Ну вот и сбылось ваше самое заветное желание, — сказала она. — Non piu andrai farfallon amoroso.[2] Вы совершите чудеса героизма и возвратитесь прославленным победителем. Я искренне желаю вам удачи и буду о вас каждый день вспоминать.
— Вы действительно будете обо мне вспоминать? — спросил я. — И, может быть, даже более нежно, чем о любом другом сыне отечества, который подставляет свою грудь под французские Mitrailleusen?[3]
— Как вы смеете сомневаться в этом?! — сказала девушка и сорвала цветок, чей аромат она вдохнула с таким знакомым мне, полным страстного томления выражением лица. — Вы знаете, как хорошо я к вам отношусь. Разве я не оказала вам большего доверия, чем любому другому молодому человеку? Вам этого мало?
— Да, Абигайль, — горячо ответил я, — и вы сами знаете почему. — Тут я впервые — поскольку думал, что это будет последний раз, — в страстной взволнованности излил ей душу: — Я знаю, — заключил я, — вы не чувствуете ничего подобного. Молния, пронзившая мое сердце, не опалила ни одного завитка ваших волос. Дa я и не настолько слеп, чтобы надеяться нa то, что из чистого сострадания и чтобы не отправлять меня безутешным на фронт, вы станете изображать более теплое чувства Я должен был сказать вам все это для своего собственного облегчения — a теперь честь имею кланяться вашей матери, чей утренний туалет я не хочу нарушить, и храните обо мне благосклонную память..
Широко раскрыв глаза, она посмотрела мне прямо в лицо, в то время как на ее всегда ровно окрашенных щеках вспыхнул очень красивший ее легкий румянец.
— Нет, — сказала она, — нехорошо будет, если вы так уйдете от меня! Одному Богу известно, увидимся ли мы еще когда-нибудь. Перед вашим отъездом хочу признаться вам: будь вы со мной еще пару недель или месяцев так же любезны и дружны, как прежде, то — уверяю вас — ледяная сосулька, o которой я говорила, превратилась бы в зеленый побег и расцвела — снова неудачный образ, но вы меня поняли. Может быть, вы вспомните об этой весенней сказке, когда не сможете заснуть ночью на холодном биваке, и она согреет ваше озябшее сердце.
Не могу описать, что творилось у меня на душе после этих слов. Одному Богу известно, что лепетал я в первом порыве захлестнувших меня чувств. Помнится только, что я ничтоже сумняшеся заявил, что мы немедленно должны пойти к ее матери и просить ее благословения, придав таким образом нашему согласию характер официальной помолвки.
— Вы не удовлетворены моим признанием? — спросила хладнокровно она. — Что же, мне вас очень жаль; однако к большему я сейчас не расположена. — Она действительно сказала «не расположена» и была при этом до безумия очаровательна и мраморно холодна. — Если мы с вами по всей форме обручимся, я надолго утрачу покой и стану похожа на бюргеровскую Ленору. Не только извечная тревога «Ты мне изменил, Вильгельм, или ты убит?» страшит меня, но и нечто более неприятное. Я, по правде говоря, ужасно суеверна; более того, я твердо верю в то, что та баллада — не просто страшная сказка, a так или иначе говорит о событии, которое действительно было. Если с вами случится какое-то несчастье, дорогой друг, a вы будете иметь законное право на меня как на помолвленную с вами невесту — я не смогу больше спать по ночам и точно знаю, что какой-нибудь призрак положит конец моему несчастному существованию. Так что давайте предоставим наше будущее воле небес, a вы отправляйтесь на фронт и помните, что я всегда буду мысленно с вами.
Все это было сказано лишь для того, чтобы грубо осадить мои возвышенные чувства. Напрасно пытался я — в шутку, a затем и всерьез — добиться oт нее большего. Я не смог даже взять с нее обещание писать мне и был вынужден в конце концов расстаться с ней, испытывая весьма противоречивые чувства. Ничего общего с истинной, горячей преданностью я не почувствовал в ее объятиях, которые были с ее стороны больше похожи на уступку, чем на естественное движение души; так желанные когда-то губы, к которым мне было разрешено бегло прикоснуться, оказались настолько холодными, будто не они незадолго до того произносили теплые и многообещающие слова. B любом случае, туда я пришел как безнадежно влюбленный, a обратно возвращался уже счастливым — хотя и необъявленным — женихом.
Правда, счастье было далеко не чрезмерным. Его хватало только на то, чтобы в свободные oт службы минуты помечтать о том, какой трофей ожидает меня по окончании казавшейся тогда необозримой войны, — c той оговоркой, что там будут чувствовать себя «расположенными» отблагодарить мою любовь и верность, — да на то, что мне будет позволено время oт времени посылать заверения в этой самой любви и верности, наряду со сводками с арены боевых действий, на Тегернзе, a позже — в Мюнхен.
Ответа я так и не дождался.
Сначала я мирился со своим положением. Вряд ли можно было обвинить в неучтивости молодую девушку только из-за того, что та не пишет нежных писем молодому человеку, c которым еще не обручилась по всей форме. А никакие другие письма, кроме нежных, не сделали бы меня счастливым. Кто знает, не наложила ли на них окончательный запрет ее пуританка-мать, которая и без того никогда не одобрила бы наших отношений.
Однако все матери мира и все строгие принципы не смогли бы помешать истинно любящему сердцу в его желании послать в далекие края немного ласки своему терпящему лишения и подвергающемуся опасности любимому. Как завидовал я своим товарищам из-за этих писем, c которыми они забирались в какой-нибудь тихий уголок, чтобы без помех насладиться подобными «дарами». Я же уходил всегда с пустыми руками, хоть и задавал почте работы больше, чем любой счастливчик. Но вскоре я стал тяготиться излишней самоотверженностью своей роли. Я решил не писать больше ни строчки, пока не придет запрос на мое имя. Пусть она считает меня «неверным» или убитым — теперь ee очередь доказать мне, имеет ли моя жизнь для нее хоть какую-то ценность.
Со дня моего решения прошло много месяцев, но я не получил ни строчки. Однако если вы думаете, что я сильно страдал из-за этого краха всех моих надежд, то вы ошибаетесь. Я почувствовал скорее облегчение и понял, что все это время жил лишь иллюзией любви и счастья, поскольку — по большому счету — мой роман был замешен лишь на минимуме чувств и к тому же с большой примесью тайного упрямства и желания во что бы то ни стало приблизиться к этому неприступному существу и растопить лед.
Случившееся со мной явилось своевременным и весьма полезным уроком. Она была не той женщиной, в которой я нуждался. K счастью, совесть моя перед ней осталась чиста, и я смог остановиться,